Козленок за два гроша
Шрифт:
Кашель не унимался.
— Что с вами, граф? — поддавшись на уговоры Крапивникова, спросила Данута.
— Ничего… Ничего, — успокоил ее Эзра… — Целовал ваши ушки и нечаянно проглотил вашу серьгу!
— Замечательно! То, что надо!.. Вот увидишь: сейчас кашель пройдет… Давай, — подбодрил он Дануту. — Так и дорога пролетит мигом.
— Я погибла, — промолвила Данута, стараясь придать своему голосу интонации высокородной дамы, своей тетушки Стефании Гжимбовской. — Вы же не знаете, граф: мой муж ужасный
— Великолепно! Бесподобно! — приговаривал восхищенный Юдл Крапивников.
— Он убьет меня, если я вернусь домой без серьги, — продолжала Данута.
— Чудесно! — рокотал эконом. — Ну точь-в-точь, как в настоящей жизни.
У Эзры не было никакой охоты паясничать и кривляться, он весь был поглощен своей болезнью, надвигался новый приступ, и, видно, оттягивая его, Эзра все же решился продолжить игру.
— Ради вас, графиня, я готов пожертвовать жизнью, — сказал он.
И — о чудо! — ему и впрямь сделалось легче, боль отступила, как будто от этого перевоплощения в графа у Эзры появились другие, напитанные зефирами Франции и Италии легкие.
— Не волнуйтесь, графиня, — сказал он, и Данута вздрогнула — так нежно, так беспомощно-искренне произнес он эту фразу.
— О, граф!
Данута чувствовала себя виновной в его болезни. Не будь ее, Дануты, Эзра давно поддался бы на уговоры своих родичей, занялся бы ремеслом, подыскал себе спокойную и заботливую жену — главное, из своего же племени — и не разрывался бы на части между евреями и неевреями, пристал бы к одному берегу: на двух берегах никто, кроме перелетной птицы, не живет — ни человек, ни дерево.
— Граф, что мне делать? — убивалась Данута.
— Моя верная сабля вернет вам вашу серьгу, графиня. Смотрите. — И Эзра проткнул воображаемой саблей живот.
— Господи, какой блеск! — таял Юдл Крапивников. — Собственный живот собственной саблей! Неслыханно!.. А дальше что было? Дальше? — умолял он.
— Дальше? Графиня наклонилась к графу, выколупала из его кишки серьгу, вытерла ее своим белым платочком и потеряла сознание. Когда она пришла в себя, то… — Данута запнулась, не зная, чем кончить.
— Приколола серьгу к уху? — пытался угадать конец Юдл Крапивников.
— Когда графиня пришла в себя, то увидела, что это не ее серьга, — быстро нашлась Данута.
— Не ее серьга? — эконом повернулся к Эзре и Дануте, позволив лошади самой отсчитывать версты.
Лошадь шла медленно, лениво. Над ее лоснящимся крупом носились гонимые ветром листья, она принимала их за слепней и отпугивала хвостом.
— Это была серьга ее подруги — графини Потоцкой, — сказала Данута и улыбнулась Эзре.
— Графини Потоцкой? Ха-ха-ха, — гремел эконом. — Ну точь-в-точь, как в настоящей жизни. Это конец?
— Нет, — заверила его Данута.
— Графиня дала графу пощечину?
— Фи! — возмутилась
— Сногсшибательно! — совсем растрогался Юдл Крапивников. Он полез в карман сурдута, достал два леденца, протянул один обманутой графине, другой — благородному изменнику и пробасил:
— Угощаю ужином в самой лучшей корчме!
Когда дорога укачала Крапивникова и он, положив на облучок кнут, задремал, Эзра наклонился к Дануте и пробормотал:
— Это правда?
— Что?
— Графиня ждет ребенка?
— Бедный граф испугался?
Его вопрос обидел ее. В голосе Эзры она ничего, кроме угрюмости, не почувствовала, но приписала ее болезненному состоянию Эзры, мучительному единоборству с кашлем, который шнырял по его бронхам, как прожорливый картофельный жучок по ботве.
Лошадь вдруг увидела на дороге зайца и, не чуя поводьев, шарахнулась в сторону, бричка дернулась, затряслась, задребезжала; Юдл Крапивников проснулся, замотал головой, и на миг Дануте померещилось, что без цилиндра он на кого-то поразительно, до ужаса похож, она не могла взять в толк, на кого именно, но сходство это поначалу изумило ее, а потрясло не меньше, чем допрос Эзры.
До самого вечера они не проронили ни слова, и как Юдл их ни упрашивал, соблазняя не только ужином, но и завтраком в самой лучшей корчме, расшевелить не мог.
— Играйте, играйте! — настаивал эконом, глядя, как Данута сосет чувственными губами леденец (Юдл Крапивников всегда возил с собой какие-нибудь сладости, чтобы угостить ими перед сном прислугу в постоялых дворах и лошадь), и улыбка распутной радости багрила его немолодое, привядшее лицо.
Небо задымилось, нахмурилось; от прежней голубизны, расплескавшейся над долами и полями, остались только прогалины, в которых изредка возникали силуэты улетавших на юг журавлей, строгих и печальных, точно свечи перед тем как погаснуть; журавли тихо и внятно курлыкали, и в их курлыканье было не только сожаление о промчавшемся лете, но и какое-то смутное, тревожащее душу обещание.
Запрокинув голову, Данута провожала их взглядом, как будто вместе с летом, с шорохом жухлой листвы, с голубизной они уносили что-то еще, может, ее глупые надежды, может, ее молодость, соблазнившуюся теплом несуществующего гнездовья.
Теперь она все больше убеждалась, что ее ласки, ее утомительная преданность, какой обычно кичатся старые девы, только тяготят Эзру; он и в этом, как ей мнилось, видел только игру; скрадывающую однообразие их унылого существования, игру без грима, без публики, без денег, которая — как бы ни была она хороша — не может длиться вечно.