Козленок за два гроша
Шрифт:
Данута то и дело ловила себя на мысли, что зря удерживает его, придумывает сотни способов привязать к себе и что все это идет не на пользу, а во вред их вольной, безуставной любви, не требовавшей такой жертвенности. Эзра первое время и впрямь ее любил, да что там любил — боготворил; страсть его была не наигранной, настоящей, искренней; частенько эта страсть опустошала их до основания, и хотя это опустошение лишало их отношения будущего, они предавались ей с какой-то беззаботной одержимостью. Зачем думать о будущем — в постели никто
Он и по сей день был нежен с ней, но в этой его нежности уже не было той исступленности, того обожания и испепелявшего их обоих пыла, что прежде.
Эзра как будто стыдился первым причинить ей боль, уязвить, обидеть или, не дай бог, смертельно ранить. Право расстаться, уйти от него Эзра как бы оставлял ей, но Данута боялась воспользоваться им. Лучше быть покинутой, чем на время прирученной. Потому, наверно, ей хотелось, чтобы он любил ее как женщину, а не жалел как мать.
Один раз она уже была беременна.
То было не в первую, а во вторую зиму их совместной бродячей жизни. Они тогда кочевали по северной Белоруссии, тщетно пытаясь найти пристанище и добыть своим искусством кусок хлеба. Работы никакой не было: ни на свадьбах, ни на праздниках совершеннолетия — бармицвах, ни на похоронах. Все евреи как будто сквозь землю провалились, попрятались, окопались, свадеб не справляли; кто-то сыграл под Гомелем свадьбу, так всех вырезали, а невесту изнасиловали, и мертвой колышек в лоно вбили.
Пустовали и рынки, где вокруг Эзры, показывавшего свои нехитрые фокусы, собирались толпы зевак, платившие, как всегда, больше восторгами, чем медяками.
Когда деньги вышли и подули студеные северные ветры, Эзра решил подрядиться к какому-нибудь ремесленнику — сапожнику или портному. В стужу фокусы лучше показывать шилом и иголкой.
— Сапожников у нас столько, сколько несчастий, — ответили ему в одном месте.
— Господь на каждый дырявый кафтан создал по семь портных, — ответили в другом.
Наконец в Борисове ему повезло. Эзра прослышал, что мельнику Ниссону Гольдшмидту требуются двое парней, и, хотя он никогда в своей жизни не молол, не пеклевал, не просеивал, направился на мельницу.
Мельница Ниссона Гольдшмидта стояла над самой Березиной, там, где Наполеон, намочив, по преданию, треуголку, разбил свой лагерь, перед тем как бежать из России.
— Что ты, дружок, умеешь? — спросил у Эзры борисовский Наполеон — Ниссон Гольдшмидт. Он и в самом деле чем-то походил на великого полководца — маленький, ширококостный, в ермолке.
— Умею играть на скрипке, — сказал Эзра.
— Ты слышал, — обратился Ниссон Гольдшмидт не к тени французского императора, а к самому господу богу. — Он умеет играть на скрипке. А еще?
— А еще — петь.
— Ты слышал, — не давал Ниссон Гольдшмидт господу богу покоя. — Мало ему, что играет на скрипке, так он еще и поет. И какие ты песни поешь?
— Всякие.
— Ты слышал? Он поет на всех языках. А погром… обыкновенный маленький погром человек на сто остановить ты можешь?
— Песнями? Погром?
— Да. Они на тебя с топорами и кольями, а ты на них с песней. — И Ниссон Гольдшмидт замурлыкал: «Жила и была царица, и был у нее виноградник, а в нем распевала пташечка…»
Эзра не понимал, почему мельник так долго с ним церемонится. Он не умеет останавливать погромы. Ни на сто человек, ни на десять. Погромы не в силах остановить даже казаки. Он, Эзра, не казак. Он такой же еврей, как Ниссон Гольдшмидт. Только без мельницы.
— Глупо, дружок, петь, когда кругом кровь, — съязвил мельник. — Кровь можно остановить только кровью.
— Рад бы помочь, — сказал Эзра, стараясь быть как можно более вежливым, — но у меня нет ни капли лишней.
— А твоей крови, даст бог, не потребуется. — Ниссон Гольдшмидт вынул кисет и принюхался к табаку. — Два золотых в месяц и полный кошт, — объявил он.
— За что? — спросил Эзра.
— Будешь мельницу стеречь… Ну и всех нас… меня, мою жену Менуху, моих дочерей Фрейдл и Шейндл. Винтовка и патроны мои.
Откуда-то с борисовской скотобойни доносился запах крови — кисловатый, теплый, и то ли от этого запаха, то ли от простых и страшных слов мельника у Эзры кружилась голова.
— Но я не умею стрелять, — пробормотал Эзра.
Признание его не смутило мельника.
— Не беда. Родион научит.
И когда Эзра спросил, кто такой этот Родион, Ниссон Гольдшмидт ответил:
— Урядник.
— Урядник?
— Ты, дружок, знаешь, когда придет мессия? Когда евреи перестанут отвечать вопросом на вопрос. И еще запомни: у денег нет вероисповедания. — Ниссон Гольдшмидт взял из кисета понюшку, поднес ее к мясистому носу, наслаждаясь своим могуществом и благовонием заморского табака, за которым ездил аж в Киев.
У Эзры не было сил ни согласиться, ни отказаться. Сознание того, что, если он откажется, Данута снова останется голодной, угнетало его. Откажешься и снова тащись десятки километров до какой-нибудь синагоги, где приютят тебя только в том случае, если Данута ничем себя не выдаст.
Они условились, что Эзра останется на мельнице до весны. Как только зазеленеет первая травка, он тотчас же уйдет из Борисова, потому что не его это дело — стрелять в людей, даже если они громилы.
— А это кто с тобой? — спросил напоследок Ниссон Гольдшмидт, косясь на Дануту.
— Данута, — сказал Эзра.
— Понятно, — бросил мельник. — У кого жена, а у кого… Данута.
И снова покосился на нее.
Ниссон Гольдшмидт выделил им хибарку возле мельницы без кровати, с выщербленным столом, на котором валялись какие-то бумаги, видно, счета. В углу стоял заржавевший безмен; рядом поблескивали пудовые гири.