Козленок за два гроша
Шрифт:
От вывернутой наизнанку шерсти пахло яслями. Овечий запах бесил Крапивникова. Казалось, все вокруг было пропитано им: и шампанское, и Данута, и он сам, Юрий Григорьевич.
— Ты же славный зверь, — решив его перехитрить, сказала Данута. — Ты же такой послушный… ты же любишь свою медведицу.
— Бр… брр, — бормотал Эзра.
— А ведь тот, кто любит, должен слушаться. Иди!.. Я скоро приду… меду с пасеки принесу…
— Иди, — раздраженно бросил Юдл Крапивников. Ему, видно, осточертела эта игра в медведя и медведицу. Не за нее,
Эзра замахнулся на него лапой, но Юдл Крапивников ловко увернулся.
— Эй ты, поосторожней! — предупредил он Эзру.
Когда Эзра замахнулся в очередной раз, эконом не выдержал, схватил подсвечник со стола и принялся тыкать горящей свечой всклокоченное вонючее страшилище.
Свеча осмолила шерсть и погасла.
Тогда Крапивников схватил другую. Он тыкал ею в Эзру, как горящим копьем.
Обмахивая себя лапами, пытаясь погасить шустрые и живучие, как блохи, искры, Эзра заметался по корчме.
— Бр… брр, — хрипел он.
Корчма наполнилась удушливым дымом.
Он струился во все щели.
Скорее на запах, чем на крик, прибежал Хесид. Он был в одном исподнем — ни дать ни взять привидение.
— Горим! Горим! — причитал он, озираясь по сторонам и выискивая в сумраке пламя.
— Бр… брр, — хрипел он.
Он дымился, как потухший костер.
В дыму, в тусклом сиянии свечей все воспринималось как в тяжелом, бессвязном сне, где перепутались времена и лица, вещи и представления.
Сонный Хесид бегал вокруг стола, хватал недопитые стаканы и выливал их содержимое на скомороха.
Юдл Крапивников смеялся, и смех его катился над всеми, как конское ржанье.
— Кто же шампанским тушит пожар? — спросил он, не переставая смеяться.
Данута сидела не двигаясь и наблюдала за Хесидом и Эзрой, за их заторможенным, как на испорченной карусели, кружением.
— Я ухожу, — вдруг сказал Эзра и остановился, — Навсегда…
Хесид подхватил его под руку, и тот, не сопротивляясь, глухо порыкивая, двинулся к выходу.
На пороге Эзра обернулся:
— Прощай!
Данута ничего не ответила.
— Графа он играет лучше, чем медведя, — промолвил Юдл.
Данута молчала. У нее кружилась голова от выпитого, хотелось приклонить ее к кому-нибудь на плечо или облить студеной водой, чтобы не ломило в висках, не разрывало темя.
— Панна Данута! Когда я смотрю на вас, то вспоминаю слова мудреца: радуйся женщине, которую нашел, не меньше, чем золоту.
Только теперь Дануту осенило, на кого он похож, ну, конечно же, на пана Чеслава Скальского, безглазого, с руками-щупальцами и кнутом вместо стека.
Это он догнал ее в этой корчме, это он настиг ее этой сгустившейся жемайтийской ночью, опоил, как отравой, шампанским и заставил — Эзра! Эзра! — лечь в постель.
Ничего не изменилось с той давней сморгоньской поры. Ничего. Разве что цена стала иной.
Пан Крапивников-Скальский заплатит ей не усадьбой на берегу Окены,
Свечи оплывали и гасли. Только лампа-упырь излучала скудное панихидное сияние, и от этого ощущение призрачности, сна, опустевшего балагана только усиливалось.
Юдл Крапивников наклонился к Дануте и попробовал поцеловать в губы.
Данута не противилась. Она и к этому отнеслась не как к горькой яви, а как к греховному сну с шампанским, свечами и — непременно! — с изменами.
— Не надо, — взмолилась она только тогда, когда его движения стали еще настойчивей.
— Наш медведь отправился в берлогу спать. Так что вам нечего бояться… А Хесид? Хесиду можно заплатить за молчание, — как ни в чем не бывало продолжал Крапивников.
Как ни пытался он расшевелить Дануту, она по-прежнему держалась, словно на панихиде. То и впрямь была панихида по дорогам, по которым они кочевали с Эзрой, по Эзре, которого она недолюбила, по счастливому-несчастливому рабству, в которое она попала три года тому назад у разрушенного моста через Окену.
— Ради бога, не будьте печальной, — сказал Юдл. — Признаюсь вам, панна Данута, я мечтаю жить в стране, где слышно было бы только молчание. Никаких колоколов, никаких криков, никаких слез. В стране, где молча рождаются, молча живут и молча умирают. И чтобы в каждом городе, в каждом местечке выращивали молчание и чтобы его можно было по дешевке купить.
— Хесид берет дорого? — внезапно сказала она.
— Меньше, чем за шампанское… Давайте, панна Данута, выпьем за страну молчания, где растут фиалки, которые срывают круглый год: весной и летом, осенью и зимой.
Он налил две рюмки.
— Прозит, панна Данута… Вы спрашиваете, сколько Хесид берет за молчание? Примерно столько, сколько за овес для лошади. Полтинник, два… Чем выше человек, тем его молчание дороже. У нас в уезде дороже всего стоит слово и молчание исправника Нуйкина. Только с ним лучше не связываться. Обязательно, бестия, обманет: заплатишь за слово, а он промолчит, дашь за молчание, а он всем выболтает.
— А мне?
— Что вам?
— Сколько вы заплатите?
— Как можно, панна Данута!.. Если вам нужны деньги… если вы нуждаетесь, то я всегда пожалуйста… только скажите, сколько?
Сон, сон, уверяла она себя.
Стоит ей сегодня пересилить свое отвращение к этому Крапивникову-Скальскому, согрешить, как завтра Эзра снимет с себя свою медвежью шкуру, пойдет к доктору, встретится со своим отцом Эфраимом, со своими братьями Шахной и Гиршем, со своей настоящей, не кочевой, а оседлой еврейской жизнью, и эта жизнь исцелит его от всех напастей, среди которых самая страшная — ее… его… их… любовь…
У каждого своя жизнь, подумала Данута. Кто идет на виселицу, как Гирш, а кто среди жемайтийской ночи — в чужую постель. И еще неизвестно, чья казнь хуже.