Красное дерево
Шрифт:
В дни действия этой повести город стонал именно этими колоколами древностей.
Самая нужная в городе была - профсоюзная книжка; в лавках было две очереди - профкнижников и не имеющих их; лодки на Волге на прокат были для профкнижников - гривенник, для иных прочих - сорок копеек в час; билеты в кино для иных - двадцать пять, сорок и шестьдесят копеек, профкнижникам пять, десять и пятнадцать. Профкнижка, где она была, лежала на первом месте, рядом с хлебной карточкой, при чем хлебные карточки, а, стало-быть, и хлеб, выдавались только имеющим выборный голос, по четыреста грамм в сутки, - не имеющим же голоса и детям их - хлеб не давался. Кино помещалось в профсаду, в утепленном сарае, - и звонков в кино не полагалось, а сигнализировали с электростанции - всему городу сразу: первый сигнал - надо кончать чай пить, второй - одеваться и выходить на улицу. Электростанция работала до часу, но в дни имянин, октябрин и прочих неожиданных торжеств у председателя исполкома, у председателя промкомбината, у прочего начальства электричество запаздывало потухать иной раз на всю ночь, - и остальное население приноравливало тогда свои торжества к этим ночам. В кино же однажды уполномоченный внуторга, не-то Сац, не-то Кац, в совершенно трезвом состоянии, толкнул случайно по неловкости жену председателя исполкома, - та молвила ему, полна презрения: - "Я - Куварзина", - уполномоченный Сац, будучи не осведомлен в силе сей фамилии, извинился удивленно, - и был впоследствии за свое удивление похерен из уезда. Начальство в городе
– К 1927-ому году правление пожелало почить на лаврах: дарили Куварзину портфель, деньги на портфель взяли из подотчетных сумм, а затем бегали с подписным листом по туземцам, чтобы вернуть деньги в кассу. Ввиду замкнутости своих интересов и жизни, протекающей тайно от остального населения, никакого интереса для повести начальство не представляет. Алкоголь в городе продавался только двух видов водка и церковное вино, других не было, водки потреблялось много, и церковного вина, хотя и меньше, но тоже много - на христову кровь и теплоту. Папиросы в городе продава-лись - "Пушка" одиннадцать копеек пачка, и "Бокс", четырнадцать копеек, иных не было. Как за водкой, так и за папиросами очереди были - профессиональная и не профессиональная. Дважды в сутки проходили пароходы, там в буфете можно было купить папиросы "Сафо", портвейн и рябиновку,- и курители "Сафо" были явными растратчиками, ибо частной торговли в городе не было, а бюджеты на "Сафо" не расчитывались. Жил город в расчете стать заштатным, огородами и взаимопомощью обслуживая друг друга.
У Скудрина моста стоял дом Скудрина и в доме проживал Яков Карпович Скудрин, ходок по крестьянским делам, человек восьмидесяти пяти лет, - кроме Якова Карповича Скудрина проживали в городе в отдельности от Якова Карповича много младшие его две сестры, Капитоли-на и Римма, и брат охломон Иван, переименовавший себя в Ожогова, - речь о них ниже.
Лет сорок последних, страдал Яков Карпович грыжей и, когда ходил, поддерживал через прореху у штанов правою своею рукою эту свою грыжу, - руки его были пухлы и зелены, - хлеб солил он из общей солонки густо, похрустывая солью, бережливо остатки соли ссыпая обратно в солонку. Последние тридцать лет Яков Карпович разучился нормально спать, просыпался ночами и бодрствовал тогда за библией до рассветов, а затем спал до полдней, - но в полдни он всегда уходил в читальню, читать газеты: газет в городе не продавали, на подписку не хватало денег, - газеты читались в читальнях. Яков Карпович был толст, совершенно сед и лыс, глаза его слезились, и он долго хрипел и сопел, пока приготавливался заговорить. Дом Скудриных некогда принадлежал помещику Верейскому, раззорившемуся вслед отмене крепостного права в выборной должности мирового судьи: Яков Карпович, отслужив дореформенную солдатчину, служил у Верейского писарем, обучился судейскому крюкодельству и перекупил у него дом вместе с должностью, когда тот раззорился. Дом стоял в неприкосновенности от Екатерининских времен, за полтора столетия своего существования потемнел, как его красное дерево, позеленев стеклами. Яков Карпович помнил крепостное право. Старик все помнил - от барина своей крепостной деревни, от наборов в Севастополь; за последние пятьдесят лет он помнил все имена отчества и фамилии всех русских министров и наркомов, всех послов при императорском русском дворе и советском ЦИК'е, всех министров иностранных дел великих держав, всех премьеров, королей, императоров и пап. Старик потерял счет годам и говорил:
– Я пережил Николая Павловича, Александра Николаевича, Александра Александровича, Николая Александровича, Владимира Ильича, - переживу и Алексея Ивановича!
У старика была очень паршивая улыбочка, раболепная и ехидная одновременно, белесые глаза его слезились, когда он улыбался. Старик был крут, как круты в него были его сыновья. Старший сын Александр, задолго еще до 1905-го года, будучи посланным со срочным письмом на пароходную конторку, опоздав к пароходу, получил от отца пощечину под слова: - "пошел вон, негодяй!" - эта пощечина была последнею каплей меда, - мальчику было четырнадцать лет, - мальчик повернулся, вышел из дома - и пришел домой только через шесть лет, студентом Академии Художеств. Отец за эти годы посылал сыну письмо, где приказывал сыну вернуться и обещал лишить сына родительского благословения, прокляв навсегда: на этом же самом письме, чуть пониже подписи отца, сын приписал: "А чорт с ним, с вашим благословением", и вернул отцу отцовское письмо. Когда Александр - через шесть лет после ухода, солнечным весенним днем - вошел в гостиную, отец пошел к нему (навстречу с радостной улыбочкой и с поднятой рукой, чтобы побить сына: сын с веселой усмешкой взял своими руками отца за запястья, еще раз улыбнулся, в улыбке весело светилась сила, руки отца были в клещах, - сын посадил отца, чуть надавив на запястья, к столу, в кресло, и сын сказал:
– Здравствуйте, папаша, - зачем же, папаша, беспокоиться?
– присядьте папаша!
Отец захрипел, захихикал, засопел, по лицу прошла злая доброта, старик крикнул жене:
– Марьюшка, да, хи-хи, водочки, водочки нам принеси, голубушка, холодненькой с погреба, с холодненькой закусочкой, - вырос, сынок, вырос, приехал сынок на наше горе, ссукин сын!
Сыновья его пошли: художник, священник, балетный актер, врач, инженер. Младших два брата стали в старшего - художника и в отца, двое младших ушли из дома, как старший, и самый младший стал коммунистом, инженер Аким Яковлевич, - и он никогда не возвращался к отцу, и, наезжая в родной свой город, жил у теток Капитолины и Риммы. К 1928-ому году старшие внуки Якова Карповича были женаты, но младшей дочери было двадцать лет. Дочь была единственной, и ей образования никакого
В доме жили - старик, его жена Мария Климовна и дочь Катерина. Половина дома и мезонин не отапливались зимами. Дом жил так, как люди жили - задолго до Екатерины, даже до Петра, пусть дом безмолвствовал екатерининским красным деревом. Старики существовали огородом. От индустрии в доме были - спички, керосин и соль, только: спичками, керосином и солью распоряжался отец. Мария Климовна, Катерина и старик с весны по осень трудились над капустами, свеклами, репами, огурцами, морковями и над солодским корнем, который шел вместо сахара. Летами в рассветах можно было встретить старика.- в ночном белье, босого, с правою рукою в прорехе, с хворостиною в левой руке - за околицами в росе и тумане, пасущего коров. Зимами старик зажигал лампу только в те часы, когда бодрствовал - в иные часы мать и дочь сидели во мраке. В полдни старик уходил в читальню читать газеты, впитывал в себя имена и новости коммунистической революции.
– Катерина тогда садилась за клавесины и разучивала духовные песнопения Костальского, она пела в церковном хоре. Старик приходил домой к сумеркам, ел и ложился спать. Дом проваливался в шепот женщин и во мрак. Катерина уходила тогда на спевки в собор. Отец просыпался к полночи, зажигал лампу, ел и вникал в библию, читал вслух наизусть. Часов в шесть старик засыпал вновь. Старик потерял время, перестав бояться смерти, разучившись бояться жизни. Мать и дочь молчали при старике. Мать варила каши и щи, пекла пироги, топила и квасила молоко, стряпала холодцы (и бабки прятала для внучат), - то-есть существовала так, как было у россиян и в пятнадцатом, и в семнадцатом веке, и пищу готовила так-же пятнадцатого и семнадцатого веков. Мария Климовна, сухая старушка, она была чудесной женщиной, тем типом женщин, которые хранятся в России по весям вместе со старинны-ми иконами богоматерей. Жестокая воля мужа, который пятьдесят лет тому назад, на другой день после венчания, когда она надела бархатную, малинового цвета душегрейку, спросил ее: - "это к чему?" (- она тогда не поняла вопроса) - "это к чему?" - переспросил муж, - "сними!
– я тебя и без нарядов знаю, а другим заглядываться нечего!" - наслюнявив тогда большой палец, больно муж показал жене, как надо зачесывать ей виски, жестокая воля мужа, заставившая убрать в сундук навсегда бархатную душегрею, пославшая жену на кухню, - сломала ли она волю жены - или закалила ее подчинением?
– жена навсегда была беспрекословной, достойна, молчалива, печальна, - и никогда не была криводушной. Ее мир не выходил из-за калитки, - и один путь был за калитки - в церковь, как могила. Она пела с дочерью псалмы Костальского, ей было шестьдесят девять лет. В доме стыла допетровская русь. Старик по ночам наизусть читал библию, перестав бояться жизни. Очень редко, через месяцы, в безмолвные часы ночей старик шел к постели жены, - он шептал тогда:
– Марьюшка, да, - кхэ, гм!.. да, кхэ, Марьюшка, это жизнь, Марьюшка!
В его руках была свеча, его глаза слезились и смеялись, руки его дрожали.
– Марьюшка, кхэ, вот я, да, - это жизнь, Марьюшка, кхэ!
Мария Климовна крестилась.
– Постыдитесь, Яков Карпович!..
Яков Карпович тушил свет.
У дочери Катерины были желтые маленькие глазки, которые казались неподвижными от бесконечного сна. Около разбухших ее век круглый год плодились веснушки. Руки и ноги ее были, как бревна, грудь была велика, как вымя у швейцарских коров.
...Город - русский Брюгге и русская Камакура.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
...Москва громыхала грузовиками дел, начинаний, свершений. Автомобили мчались вместе с домами - в пространства и ввысь. Плакаты кричали горьковским ГИЗ'ом, кино и съездами. Шумы трамваев, автобусов и такси утверждали столицу вдоль и поперек.
Поезд уходил из Москвы в ночь черную, как сажа. Лихорадка московских зарев и громов погибала и погибла очень быстро. Поля легли черной тишиной, и тишина вселилась в вагон. В двухместном купэ мягкого вагона сидели двое два брата Бездетовы, Павел Федорович и Степан Федорович, краснодеревщики-реставраторы. Оба они имели вид непонятный, одеты были, как одевались купцы при Островском, в сюртуках, но в бекешах, - лица-ж у них, хоть и бритые, хранили ярославскую славянскость, - глаза у обоих были пусты и умны. Поезд уволакивал время в черные пространства полей. В вагоне пахло дубленой кожей и коноплей. Павел Федорович достал из чемодана бутыль коньяку и серебряный стаканчик, - налил, выпил, - налил, молча передал брату. Брат выпил и вернул стаканчик. Павел Федорович убрал бутыль и стаканчик в чемодан.
– Бисер брать будем?
– спросил Степан.
– Обязательно, - ответил Павел.
Прошло пол-часа в молчании. Поезд волочил время, останавливая его станциями. Павел достал бутылку и стакан, выпил, налил брату, убрал.
– Девушек угостим? Фарфор брать будем?
– спросил Степан Федорович.
– Обязательно, - ответил Павел Федорович.
И еще через пол-часа молчания братья выпили по стаканчику.
– Так называемые русские гобелены брать будем?
– спросил Степан.
– Обязательно, - ответил Павел.
В полночь поезд пришел к Волге, к селу, славному по всей России кустарным сапожным производством. Кожей пахло все крепче и крепче. Павел налил по последнему стаканчику.
– Позднее Александра брать не будем?
– спросил Степан.
– Невозможно, - ответил Павел Федорович.
На станции горами свалены были российские сапоги - не философия, но конкретное утверждение русских дорог. Кустарничество пахло дегтем. Мрак был густ, как деготь, которым пахнул. По станции бегали сапожники. Все кругом, за станцией проваливалось в грязь. Павел Федорович молчаливо за сорок копеек нанял телегу к пароходной конторке. Извозчики ругались в темноте, как сапожники. От просторных мраков Волги повалило сыростью. Заволжье горело электрическими огнями сапожничества. В буфете на пароходе пьянствовала компания евреев-перекупщиков, руководила компанией, разливала водку молодая женщина в манто из обезьяньего меха, - компания ушла после третьего свистка. Пароход притушил огни. Ветер стал шарить волжские пространства, сырость полезла в каюты. Бабища-буфетчица накрывая Бездетовым накрывала постели на столах в буфете, говорила о своем любовнике, который украл у нее сто двадцать два рубля. Пароход уносил в себе запахи сапожной кожи. Палубные пассажиры пели от холода разбойничьи песни. В серой мрази утра предстали пейзажи - не четырнадцатого, а любого доисторического века, - нетронутые человеком берега, сосны, ели, березы, валуны, глина, вода, - четырнадцатый век по европейскому летоисчислению представал плотами, паромами, деревнями. К полдням пароход пришел в семнадцато-осьмнадцатый век русского Брюгге, город спустился к Волге церквами, кремлем и развалинами пожарища 1920-го года (тогда, в двадцатом, здесь сгорела добрая и центральная половина города. Занялся тогда пожар в уподкоме, - надо было бы тушить пожар, - но стали ловить буржуев и сажать их в тюрьму заложниками, - буржуев ловили три дня, ровно столько, сколько горел город, и перестали ловить, когда пожар отгорел без вмешательства пожарных труб и населения).
– В тот час, когда антиквары сошли с парохода, над городом летали обалделые стаи галок и ныл город необыкновенным стоном стаскиваемых с колоколен колоколов. Собирался над городом покапать дождь.
Павел Федорович - молчаливо - нанял тарантас к Скудрину мосту - к Якову Карповичу Скудрину. Извозчик затарахтел по целебным ромашкам мостовых старины, рассказал о колоколь-ной городской новости, объяснил, что у многих в городе нервное произошло расстройство из-за ожидания падения колоколов и грома падения, как бывает у неопытных стрелков, у которых жмурятся глаза из-за ожидания выстрела. Якова Карповича Бездетовы встретили на дворе, старик рубил сучья для печки. Мария Климовна выкидывала из коровника навоз. Яков Карпович не сразу узнал Бездетовых, - узнав, обрадовался, - заулыбался, закряхтел, засопел, - произнес: