Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
Но тут-то и попутал бас —
И вместо славы, вместо блеска
Вдруг получалась юмореска...
— Бож-же мой, г-господа! — вне себя, но как-то немощно и хрипло вопросил сотник Пухляков, поочередно шаря глазами по лицам друзей вкруг стола, — Господа, что же мы?! Нельзя же глу-мить-ся!
— Ладно, — махнул бледной рукой кто-то рядом, — Недолго музыка играла, недолго плакал арлекин... Что уж там, сотник!
— То есть... Что вы этим хотите сказать?!
Ответа на многозначительное восклицание вообще не последовало. Простые души, как и всегда, уклонялись от понимания высокого и вечного. А Борис Жиров, усмехаясь, продолжал бренчать на гитаре:
Генеральный
Оказался слишком слаб,
И весь план его мудреный
В пух и прах разнес Миронов...
Никто особенно не вслушивался в кощунственные куплеты, но никто и не хотел возражать и вдаваться в подробности. И все же последняя частность из этой плебейской частушки все-таки задела Щегловитова. Он был дворянин и однофамилец знаменитого министра юстиции при Петре Аркадьевиче Столыпине, во времена порядка и благоденствия. Он не мог стерпеть и сказал, не скрывая брезгливости:
— Уд-ди-ви-тельный народ, эти казаки, право! Чтобы не сказать хуже, но... Как изволите понимать, есаул, эту вашу извечную м-м... сепаратистскую оп-по-зиционность к существующему порядку вещей? Царь был плох — это ясно! Как апельсин! Франкмасон Керенский, скрытый еврейчик и краснобай, главноуговаривающий в войсках и все к тому прилагаемое... Никто его не поддерживал, в том числе, разумеется, и «донцы-молодцы»! Не изволите ли знать подробности? Так вот... В ночь на двадцать пятое октября старого, разумеется, стиля... в самый разгул министр-председатель всея Руси поднимает трубку телефона и вопит отчаянным голосом в штаб 4-го Донского полка, расквартированного в столице: спасайте, режут! Лезут в Зимний дворец и Оружейную палату! А? И что же? По полку дежурит обольшевиченный есаул... как его, ч-черт!.. Ку-эю-бердин, не изволите ли знать? Кузюбердин, полукалмык, полусволочь, так вот он-то и ответил министру-председателю, ничтоже сумняшеся: «Казаки, мол, уморились и сплять, будить по такому пустяковому случаю не считаю нужным!» А? Коронная фраза, достойная анналов... Так что вы на это скажете? Е-са-ул Донского казачьего войска Кузюбердин — прошу запомнить!
Все молчали. Щегловитов с недоумением обвел бледневшие лица офицеров злым взглядом и остановился на Жирове:
— В общем, Керенский вам не подошел, равно как и государь-император. Ну, что касается большевиков, то и с ними, насколько я знаю, «была без радостей любовь...» Не так ли? — он распахнул тужурку и, переводя дух, растирал грудь округлыми движениями правой руки. — Едва появился Деникин — снова свара, неподчинение, черт знает что! Да что говорить, своего-то атамана, Петра Краснова, и то съели, не мудрствуя лукаво: в куль да в воду! Теперь — Врангель, святая душа, кремень, искупитель всех прошлых вин русского офицерства, несмотря ни на что отсрочивший конечную развязку на целый год... Целый год жизни, господа, и какой жизни, каких побед! Так и его вы тоже оголяете посреди непристойной частушки, глумитесь, как... Не могу и не собираюсь омрачать вашего дня, тем более в такое тяжкое время, но — есаул! Пора ведь и образумиться, есть же что-то святое в конце концов у всех нас за душой? Россия — наконец, отечество?!
Сотник Пухляков как бы ожил и расцвел изнутри, глаза прояснились и ждали высочайшего откровения, способного не только увлечь, но и спасти на самом краю бездны. Но Жиров не дал ему торжествовать. Он коротко спутал гитарный перебор мягкой ладонью, унял струны и отбросил музыку на засаленный бархат зеленой банкетки у стены. В нем что-то произошло за время этих откровений поручика. Он сбросил с лица глуповатую маску, спасительную в этот немыслимый час общего крушения и расплаты, и сказал вызывающе грубо, исключительно ради вдохновившегося так некстати земляка-сотника:
— России? Ради какой России? — Спазма ненависти перехватывала ему дыхание: — Той самой, что спустила собственную кровь еще в удельной междоусобице до Калки и Трубежа?
Он перевел дух и договорил более спокойно:
— Бракосочетания царствующих особ! Во что это пылилось? И наших царевен брали в свои семьи французы, немцы, австрийцы, шведы, датчане, и наши белотелые красавицы хаживали в Луврах и прочих дворцах в роли королев и великих герцогинь, но ведь даже и в голову никому не могло прийти, чтобы там после бракосочетания заполнить двор «своими», а потом и прибрать к рукам целый народ! Именно — в голову не могло прийти — нам! А Зимний дворец, Царское село, культура наша, законы, гнет на Руси — разве это все русское? Наше? Да боже сохрани, кругом одни Бенкендорфы, Клейнмихели, Фредериксы и Штюрмеры, не говоря уж о миллионерах Цейтлиных... и при каждом нашем Чайковском обязательно ихний Рубинштейн, как в наказание господне, — до каких же пор, поручик?
Он был не прост, этот свежий есаул, бездарный полковой поэт. Это еще и раньше, в Новороссийске, понял Щегловитов, но он не знал, что Жиров «не глуп» до такой степени, да! Жиров просто не считал возможным, по-видимому, показывать себя в натуральную величину в светских кругах, каким-то манером уживался душой в лохани собственной пошлости и цинизма — это было просто невероятно! Да может ли так человек?
— Но была же и другая Россия?! — громко вскричал Щегловитов, мучась от искреннего непонимания. Рука до боли в косточках сжимала мельхиоровую вилку и вздрагивала от напряжения.
— Другая? Не знаю, не видал! — так же громко, в неправедном запале ответил Жиров, приподнимаясь и снова плюхаясь на место. — Есть, конечно, что-то такое... Неопределенное, нечто! — пощупал воздух пальцами, проваливаясь в пустоту. — Нечто. Но прости, поручик, именно так... Хочется рыдать, или пулю в лоб, может быть...
Ярость улеглась, пыл проходил, хмель рассеивался.
— Сколько помню себя, сколько знаю нашу русскую историю, — побледнев, заговорил снова Жиров, — бьются люди над одной нелепой загадкой: что такое есть она, Россия? С выбитыми зубами, с пустыми глазницами, ослепленными шилом, плюясь кровью, во-про-шают: что сей грозный призрак означает? Почему такая сила притяжения ко всему этому, откуда, боже мой, такая любовь, а? Не оттого ли, что все нутром чуют: она, мать-Россия — в рабстве? Сама сирота? Да вот стихи, послушай, — нет, нет, не мои, другие! Я их помню издавна, буду помнить даже на краю могилы, как вот и сейчас!
Жиров — бесталапный поэт, как ни странно, помнил чужие настоящие стихи и читал их:
За что любить тебя? Какая ты нам мать.
Когда и мачеха бесчеловечно злая
Не станет пасынка так беспощадно гнать.
Как ты людей своих казнишь, не уставая?
Мечты великие без жалости губя.
Ты, как преступников, позором нас клеймила.
Ты злобой душу нам, как ядом, напоила,
Какая ж мать ты нам?
За что любить тебя?..
Хотелось крика, стенания, всхлипа, и оттого, видно, замолк полковой поэт Жиров, потеряв голос от волнения. И тогда не выдержал молодой сотник и закричал с пьяной истовостью: