Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
Ходоровский вспомнил о бывшем комиссаре Бураго Борисе, слишком упорно поддерживавшем своего начдива Миронова, усмехнулся незадачливости человеческой, взял красный карандаш из стального стаканчика при письменном приборе и написал размашисто: «В АРХИВ. БЕЗ ОТВЕТА». И положил письмо в крайнюю, самую тощую стопочку пустых бумажек и уведомлений. Там же лежала безответная записка писателя Серафимовича, тоже разыскивающего своего сына-комиссара, который потерялся при расформировании экспедиционного корпуса.
Ходоровский весь был во власти отъезда, новых ответственных поручений и дел. Когда
— Ну? Какой вариант?
Вариантов было два: орготдел ЦК намеревался откомандировать Ходоровского на советскую работу в Казань, а другие сведущие люди и сам Троцкий усиленно проталкивали его на скромный пост начальника медсанчасти Московского Кремля. Этот вариант, разумеется, больше подходил и самому Ходоровскому и числился главным, козырным ходом в нынешней фракционной борьбе.
— Говорите короче! — нетерпеливо добавил Ходоровский.
— К сожалению, пока... остановились на первом варианте, — известил глуховатый басок. — У них там недостает людей, по-видимому, займете пост председателя исполкома... Но наш вариант продолжает оставаться в повестке дня... [42]
— Хорошо, — сказал Ходоровский. — Я выезжаю. Но, разумеется, через Москву, спешить в Казань мне само собой не хочется, — он усмехнулся и положил трубку.
Да, гражданская война кончалась, требовались кадры на мирную работу.
42
Ходоровский стал начальником Медсануправления Кремля я 1934 г.
В белом Новочеркасске никто не верил, что явный бунт и мятеж в осажденной совдепии будет в конце концов прощен московскими комиссарами. Но к исходу года толки о расстреле всеобщего врага Миронова стали угасать. И вот на редакционный стол Федора Дмитриевича Крюкова попала московская газета «Известия» за 7 декабря, и все окончательно прояснилось. В газете на целый подвал растянулся вопрошающий, дегтярно-черный заголовок «Почему Миронов помилован?» — и подписал эту статью сам балашовский судья Дмитрий Полуян.
Во всем этом заключена была дьявольская гибкость политики, и Федор Дмитриевич снова впал в ипохондрию и растерянность. Он уже не метал громов и молний на головы Мироновых, Дорошевых, Блиновых, Летуновых, Горячевых, Стрепуховых, Детистовых, Бахтуровых, Клеткиных, Ковалевых, Быкадоровых, Зотовых, Трифоновых... Не бормотал и навязшего в зубах на скорую руку сочиненного афоризма «Делу правому служить — буйну голову сложить...» — и только вздыхал, потерянно отмахивался, когда сотрудники докучали на работе.
Сложные чувства обуревали его в связи с мироновским делом по ту сторону фронта. Во-первых, он с самого начала не разделял повсеместного мнения о Миронове как мятежнике против большевистской власти, понимая всю сложность происшествия. Не поддерживал, по личным причинам, разумеется, всеобщего злорадства по поводу драмы Миронова. Но наряду с тем и, может быть, даже подсознательно ему хотелось красной расправы над красными казаками, как некой божьей кары за их первое отступничество. Он желал возмездия —
Справедливость не восторжествовала. А кроме того умерла, не родившись, самая основная, ударно-смысловая глава его будущей книги о нынешней всероссийской смуте. Во всем этом он видел ту самую роковую несправедливость судьбы, которая, как ему казалось, сопутствовала ему чуть ли не с самого дня рождения...
Он читал статью Полуяна в газете, скрипел зубами от ярости и едва ли не плакал. Все в этой статье казалось ему до последней степени лицемерным и кощунственным.
Какая грубая агитация, господи! «Вынося свой приговор, Чрезвычайный трибунал ни на минуту не забывал, что перед ним находится представитель трудового казачества, союз с которым не только возможен, но диктуется всем характером, всем существом Советской власти. Приговорив Миронова и мироновцев к расстрелу, надо было их амнистировать и тем самым показать, что Советская власть всегда готова протянуть руку примирения, если она видит перед собой не злостных контрреволюционеров, а людей, впавших в заблуждение и готовых кровью искупить свою ошибку».
«Ошибка — вступиться за право и достоинство?» — негодовал Крюков.
«Кто такие мироновцы?.. — спрашивала газета. — Среди них нет ни одного банкира, помещика или буржуя. Больше того, если вы возьмете любого из них, то увидите, что каждый так или иначе пострадал от Деникина и Краснова: у одного семья вырезана, другой сам подвергался насилиям, у третьего дом разорен и т. д.»
«В мироновщиие скрещиваются, переплетаются, порой в неожиданных сочетаниях, самые разнообразные политические влияния, но с явным преобладанием (и это типично для середняков) того из этих влияний, которое можно назвать советским...»
Оправдание (или прощение) мироновцев поставило точку в длительных размышлениях и внутренней душевной борьбе Крюкова. Он чувствовал, что гражданская воина подошла не только к завершению боев с оружием в руках, но к своему логическому концу. Уморились-таки...
Корпус Думенко и Блиновская кавдивязия подходили между тем к Новочеркасску. Оставалось спокойно, с холодным рассудком ждать эвакуации, приводить в порядок бумаги, архив, багаж, завершать дневник, никому не нужный и, пожалуй, бесполезный... Тут еще наваливалась подготовка к собственному юбилею — 8 февраля (по старому, разумеется, стилю) ему исполнялось пятьдесят лет...
В ночь под новый, 1920 год у Крюкова были гости.
Собрались те, кто хотел почтить юбиляра лично и от всей души: Харитон Иванович Попов, почетный гражданин города, историк и этнограф, один из основателей музея донского казачества и к тому же корреспондент «Донской волны», которую Крюков редактировал. С ним видный литератор и репортер Арефин, днями вернувшийся с боевых позиций. Непременный завсегдатай всех литературных вечеров и встреч за бутылкой «Абрау» Борис Жиров привел с собой юного хорунжего Иловайского, потомка вольных донских атаманов и кутил. Потом заглянули на огонек музыканты Кастальский и Бабенко.