Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
...Утром в холодный номер к Миронову постучали.
Высокий, мрачноватый дядя в кожанке, в комиссарской кожаной фуражке со звездочкой молча козырнул, не переступив порога:
— Товарищ Миронов? За вами — автомобиль.
Дверь осталась полуоткрытой, Миронов надел белую свою папаху, шинель. Отдал ключ дежурной.
Он предполагал, что повезут его на Лубянку. Но машина, едва свернув с Тверской на Охотный ряд, чуть миновала Театральную площадь и стала около какого-то старинного здания с табличкой «Первый Дом Советов»...
—
— Да. На квартиру, — односложно ответил неразговорчивый спутник.
«На квартиру? На чью?» — хотел спросить Миронов, но воздержался.
Ступени парадной лестницы бывшей гостиницы «Метрополь», только без ковров, вестибюль второго этажа, обитые кожей двери. Звонок.
Горничной в этом номере, по-видимому, не полагалось, двери изнутри открыл сам хозяин — высокий, тонкий, лобастый человек с болезненно напряженными глазами, в меховой безрукавке и шинели внакидку. В этом «Доме Советов» было так же нетоплено, как и в фешенебельной «Альгамбре»... Протянул сухую, горячую руку:
— Дзержинский. Проходите, пожалуйста. Раздевайтесь.
Миронов разделся, повесил шинель на лакированный деревянный колок у роскошного зеркала. Смиряя волнение, достал расческу и успел еще дважды махнуть над залысинами, приводя голову в порядок. Н зеркало глянуть постеснялся: и так хорош!
— Сегодня будний день... — оказал он, разведя руками и оглядывая квартиру.
— Да, я сегодня не на службе, — ответил Дзержинский. — По врачебному листку, но скорее — под домашним арестом. Велено сидеть дома.
Миронов молчаливо спросил: кем же?
Дзержинский, понимая его напряженность, счел нужным пошутить, для разрядки:
— Товарищ Ульянов-Ленин арестовал. Вынес постановление, представьте.
— Если здоровье требует, то...
— Проходите, Филипп Кузьмич. Побеседуем, — кивнул в глубину Дзержинский.
Миронов вновь напрягся. Предстоял разговор, суть которого можно было лишь предполагать, но который мог и решить его судьбу. Оттого острое волнение переполняло душу, и он втайне боялся за свою запальчивость, возможный срыв.
Дзержинский, не снимая шинели, сел на диван к небольшому круглому столику красного дерева. Кивнул на место рядом с собой.
Сказал, зябко запахивая шинель тонкими исхудавшими руками:
— Все ваши претензии, изложенные в письме на имя Владимира Ильича, проверены, это и послужило причиной приостановки суда. Но...
Миронов, в его нынешнем состоянии, не умел слушать, он мог только говорить, выпаливать словно из пулемета нечто свое, накипевшее не только на суде, но и в разговоре вечернем, о трагедии красной конницы...
Он сказал, не дожидаясь необходимой паузы в речи Дзержинского:
— Гражданин Феликс Эдмундович, в моем письме вовсе не затронута и не высказана самая главная и насущная претензия, которая витает в воздухе и ясна всем! Только с нее можно и
Дзержинский терпеливо стянул полы накинутой шинели нервными руками, глаза у него тем не менее были строгие, непримиримые.
— То есть? — сухо спросил он.
— По вине высших штабов, предательства разных «носовичей»... искусственно! (Миронов нажал на это «искусственно» до спазмы в горле) допущены нелепые переформирования, из-за которых мы потеряли не только инициативу, но всю Донскую область, весь Юг России, хлебный урожай этого года. А что такое утеря годового урожая для голодной Республики, во что это обходится народу, совсем не требуется много объяснять.
Он встал.
— Вы садитесь, — сказал Дзержинский. — Какая-то доля правды, возможно, есть и в этом... Изменников немало. Но вы, как всегда, увлекаетесь, Миронов. Вам кажется, если обезглавили вашу ударную группу войск под Новочеркасском, то это и причина? А поставки Антанты, политические моменты, усиление Колчака, просчеты политики... И ваш собственный вывих, Миронов, когда вы все так хорошо понимаете! Странно, что воинская дисциплина отступила перед анархизмом и партизанщиной, с которыми вы сами так непримиримо...
— Дисциплина, Феликс Эдмундович, не в том, чтобы слепо подчиняться приказу, и только, — снова загорячился он. — Дисциплина — это не страх, не чувство повиновения, а нечто духовное, то, что внутри нас. Может быть, долг! И этот долг вынуждает иногда посягать на формальную дисциплину! Наикрепчайшая связь между командой и пониманием ее снизу — вот что такое новая, сознательная дисциплина. В нашей армии, не в белой!
— Иными словами: демократический централизм, вы хотите сказать? — улыбнулся Дзержинский, и глаза его потеряли холодноватый отблеск металла, в них мелькнула заинтересованность.
— Я не знаю, как это называется на партийном языке, я беспартийный, — сказал Миронов, сбавив голос.
— Давно следовало стать членом партии на вашем месте, — заметил на это Дзержинский.
— Я поругался с этими политическими банкротами с Хопра, Лариным и прочими. Они высмеяли мою преамбулу в заявлении.
— Попробуйте еще. И напишите более обдуманную преамбулу, — снова усмехнулся Дзержинский.
Миронов выпрямился за столом, порываясь встать, но Дзержинский предусмотрительно положил ему руку на колено.
— Я думал об этом. Но... после Саранска? И всего, что случилось? Да кто же меня... И кто даст поручительство?
— Я дам поручительство, — Дзержинский, все так же зябко стягивая полы своей длинной шипели, прошелся по комнате и сказал с прежней сухостью: — Этот Рогачев... мы его арестовали... оказался очень большой сволочью и провокатором. Сейчас для нас первейшая задача чистка персонала, а после гражданской, возможно, и чистка партии!
— Я же писал об этом Владимиру Ильичу, — кивнул Миронов.