Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Задний ум? Если угодно. Им мы крепки. И тут спасение души, которая «куд-кудачит», встречая неотвратимый рассвет.
Жесткий свет истины опалил крылья и обуглил души сверстников Бокова, попавших под перекрестный огонь истории. Он вышел — несломленный. Потому что не отдавался безоглядно безумствам эпохи.
Эпоха требовала беззаветности; казалось, всякое «естество» перемалывается без остатка; но на самом деле это судороги жизненной материи, конвульсии сменяющихся исторических фаз и форм, под гнетом которых «естество» невероятным образом выживает. Так что если угодно «природе» (и судьбе, и культуре) создать существо, у которого естественный базис настолько силен и глубок, что ни одно безумство (безумство храбрых) не может вырвать его из этой подпочвы, — то она и создает
Сверстникам достается: кому немецкая бомба, кому чекистская пуля, кому дистрофия блокады, кому роковой рак — болезнь измученных душ. Бокову на этой полынной земле («где меня я не знаю за что, но любили») достается от щедрой матери-природы уникальное в его поколении мафусаилово долголетие. И изумленное (с поправкой на скоморошье озорство) ощущение счастья на десятом десятке жизни:
Сколько раз мне на шапку роняли карнизы…От одного такого карниза он не должен был уберечься ни при каких обстоятельствах: когда обрушилось на головы 22 июня 1941 года… но и тут судьба повернула боком…
Война — как роковая неотвратимость — проходит через всю лирику Бокова. Но — отзвуком, эхом, давней взрывной волной… «По военной дороге отцов мирные дети идут за грибами». «Хорошо, что из нашего сада двадцать лет, как зенитка не бьет». «Была война. Окопы рылись, и гибли сверстники мои. Тогда не в банях люди мылись, купались в горе и в крови».
Всё — ретроспективно. А тогда, в 1942-м — с натуры: толпа у военкомата, слезы прощальные, калека на пороге избы: «Мне б ночевать, дом колхозника полон». Вокруг все рушится, горизонт полыхает, война нависла … но обходит героя огнем.
Расставались с тобой Мы на камском на льду. Где тебя, дорогой, Я теперь найду?Где подмосковный дом колхозника, а где камский лед?
Через полтора десятка лет написан философский этюд «Соль», съеденный пуд которой прослеживается от детского смакования каш до воинского форсирования реки («Соль не мочить!»), после чего возникает еще одна картинка: «Помню квадрат с мертвой хваткой прутья, где мы истошно кричали от боли! — Не приносите нам больше питья, если нет воли, дайте нам соли!»
Слова «нет воли» впервые приоткрывают правду о том, что случилось с Боковым в лейтенантской школе в 1942 году.
Полтора десятилетия спустя — очная ставка: диалог сверстеников:
Майор во френчике защитном Стоит и курит у окна. Все шрамы у него зашиты, В нем, как в кургане, спит война… — А вы в каких войсках сражались? — Он пиво пил, в меня глядел. Оцепенело губы сжались: — Я не сражался — я сидел.Оцепенелое молчание, воцарившееся после такого признания, нарушено еще двадцать лет спустя:
Я не воевал — сидел! Пороху не нюхал в Орше. Но однако поседел, Было мне намного горше.И лишь еще через пять лет сиделец и фронтовик дерябнули, наконец, из общей солдатской фляги окопного спирта. Произошло это (поэтически) в последний год Двадцатого века.
В книге «День за днем», вышедшей за десять лет до этой коды, Боков расквитался со своими следователями, рассказав, как его арестовали «не за что» (естественно), и вместо фронта выпал ему Сиблаг: зона, кайло, ночи на пнях.
Мой стих исповедален, ЕмуПовторно никто не посадил. Исповедь влилась в поток лагерной литературы. В связи с чем веселый балалаешник впервые, кажется, поделился своими мыслями о роли личности в истории.
Я не жертва Ивана Грозного, Мой казнитель был Джугашвили. Ничего в моем деле серьезного, Но статью мне, однако, пришили!В чем было «дело» и за что пришили «статью», становится ясно из следующего эпизода: лирический герой в московском метро спускается по эскалатору, глядь — а сзади Сталин! Растерялся бывший зек…
…Что убить не пришлось его, До сих пор я крушусь и жалею.Если и в 1942 году такие чувства обуревали подследственного, то, слава богу, не прознал о них трибунал, а то как бы говорил потом сиделец, что ему припаяли срок «не за что»?
Сталин, ненавидимый и проклинаемый, — главный герой Бокова в Сиблаговском цикле. Иногда вождю клеится лагерная кличка «Усы», иногда — презрительное: «палач», иногда — как в вышеприведенном стихе — грузинская фамилия, которая должна звучать в контексте сибирской зоны особенно злорадно.
Сменяется еще одна эпоха, и в день своего девяностолетнего юбилея соловей русской поэзии читает собравшимся чествовать его литераторам следующее стихотворение:
Фамилия вождя, пришедшая с Кавказа, И серая вождёвая шинель Была сильна, отважна, многоглаза, И не было фамилии сильней. Она стояла на квадрате мрамора Заглавной буквой в сталинской судьбе. Над ней летали грамота охранная И органы с названьем "КГБ". Она и до сих пор еще не стерта, Живая жизнь зовет ее сестрой. Ее непобедимая аорта По трубам века гонит кровь. Я жил при ней, я ей махал рукою, Я признавался: мне не жить в раю. Прости, мой вождь, что я побеспокоил Бессмертную фамилию твою!Так русский балалаечник извинился перед кавказским державником, ибо понял, почему движется кровь по трубам века. И еще подтвердилось в этом прозрении, что великая мировая идея у поколения «детей Октября» в конце концов упирается в идею «отца родного». Это продемонстрировали такие властители дум, как Симонов и Твардовский, а теперь и Боков.
Так что есть смысл пробежаться по историческим фигурам, время от времени возникающим в его веселой лирике.
О Ленине речь уже шла: это негаснущий ориентир. Чуть поглубже в прошлом: «Россия — и Радищев, и Распутин». Еще глубже: «Россия — в походке Петра». Дальше — Грозный: «Уж как ехал царь Иван во Псков город… Уж как кланялся свет Грозный своему люду…» [83]
83
Напрашивается сравнение с Николаем Тряпкиным, который, увидя в своем воображении царя Ивана, идущего по шоссе (а не в метро), ударил мысленно по газам, чтобы задавить гада! Тряпкин— наиболее близкий Бокову поэт среди современников («я — в балалайку, ты — в гармонь, я — за прибаску, ты — за песню»): тряпкинская гагара — союзница боковскому соловью (Анатолий Жигулин продолжит ряд, введя в него голодную соловецкую чайку). Нужна крутость Тряпкина, чтобы стала очевиднее мягкость Бокова.