Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Есть общее. Эти люди больше похожи на свое время, чем на своих родителей.
О родителях ничего не найти в стихах Павла Когана. Кто отец? Ни звука. Мать? Два-три упоминания вскользь, вполне отвлеченно. «Ты спишь, ты подложила сон, как мальчик мамину ладонь». Реальная мама, Фаина Давидовна, имевшая несчастье дожить до гибели сына, в стихах не отражена. Как вообще все раннее детство. Ну, был «домик, где я жил». Был город до переезда в столицу. Грезились в том городе: то море, то горы, но что это Киев (где ни моря, ни гор отродясь не бывало) — ни намека. Разве что позднее, когда от детства вообще ни следа не осталось, — картинка из эпохи Гражданской войны: «На Украине голодали, дымился Дон от мятежей»… и тотчас — дистанция: «…и мы с цитатами из Даля следили дамочек в ТЭЖЭ» (ТЭЖЭ — знак парфюмерии).
Конкретно о собственном детстве — почти ни штриха. Отрезано, отброшено, аннулировано. Разве что из «романа в стихах», начатого уже перед самой войной и неоконченного: «Его возила утром мама на трех трамваях в детский сад». Собранные биографами Когана фотоснимки из его архива подтверждают детсадовский обкат души: будущий поэт неразличим в этом коллективном раю…
…Если не брать в расчет вспомянутое в позднейших стихах желание выпасть из этого расчисленного рая… ну, хотя бы свеситься из окна — туда, где во дворе пацаны играют в орлянку или стыкаются. Когда поэт отточил оружие, он эту свою приверженность к вольнице описал так: «Я дарил им на память рогатки… Друзья мои колотили окна…» То есть: сам не бил, но других вдохновлял и даже оружие дарил.
«Октябренок» — сын времени:
О, мальчики моей поруки! Давно старьевщикам пошли Смешные ордерные брюки, Которых нам не опошлить. Мы ели тыквенную кашу, Видали Родину в дыму. В лице молочниц и мамаши Мы били контру на дому. Двенадцатилетние чекисты, Принявши целый мир в родню, Из всех неоспоримых истин Мы знали партию одну…Это уже поздняя ретроспекция — из романа в стихах. В ранних стихах нет ни партии, ни чекистов, ни прочих политических эмблем. А есть — синева, синь, синеющая даль, синий ветер, синие звезды… И ощущение приближающейся бури, неотвратимой гибели. И — невозможность разглядеть эту гибель конкретно сквозь аскетические углы, превращающие детство в диктат «абстрактной совести».
То ли слишком рано родился, то ли слишком поздно. Невыносима пауза. Неподдельна мечта. Поразителен автопортрет поколения — первого поколения, выросшего уже только при Советской власти и готового ради ее окончательного торжества переступить через соблазны «грошовоого уюта» «мещанского счастья» и вообще так называемой «нормальной жизни».
Мы пройдем через это. Мы затопчем это, как окурки, Мы, лобастые мальчики невиданной революции. В десять лет мечтатели, В четырнадцать — поэты иурки. В двадцать пять — Внесенные в смертные реляции. …Мое поколение — это зубы сожми и работай, Мое поколение — это пулю прими и рухни. Если соли не хватит — хлеб намочи потом, Если марли не хватит — портянкой замотай тухлой.Стихотворение разобрано на цитаты, распето на мотивы — от «трудной работы» Слуцкого до «крови из-под ногтей» Гудзенко, от валкой стиховой музыки Луконина до четкой музыки Самойлова…
До последователей Коган не дожил. Он шел от предшественников. Если от поздних стихов вернуться в школьные годы, от которых в поэтических тетрадях не осталось ни штриха [85] …
Что же осталось в тетрадях?
Страничка, на которой восьмиклассник перечисляет, кого надо прочесть. Здесь Фет и Тютчев, Блок и Брюсов… и еще: Иннокентий Анненский и Владимир
85
Хотя учился Коган в легендарной московской школе, прославленной уже хотя бы тем, что написал о ней Владимир Соколов: «В сто семидесятой средней школе, говорят, учился Павел Коган. Там меня учитель тоже школил… Павел, я взволнован и растроган…»
Любопытнейший документ для 1934 года! Я говорю не о том, что тут перечислены неоспоримые властители тогдашних поэтических дум, среди которых, естественно, и «В.В.» — без фамилии, ибо и так ясно, кто это. Но — Владимир Соловьев, отнюдь не входящий в официальный синодик. Но — Лохвицкая, Кузмин, Фофанов, далекие от революционной романтики. Но — Гумилев, еще не изъятый из списков врагов Советской власти, расстрелянных чекистами!
О двух обстоятельствах это свидетельствует. Во-первых, о том, что идеологический пресс, под давлением которого оттискиваются души, не столь абсолютен, и некоторая свобода выбора у мальчиков все-таки есть. И, во-вторых, что шестнадцатилетний школьник действительно пытлив: к поэтической работе относится по-настоящему серьезно.
Определившись в строчечной сути, он салютует учителям.
Мандельштаму: «Ходит в платье Москвошвея современный Дон Кихот».
Сельвинскому: «А трубач тари-тари-та трубит: по койкам!». И еще более точное: тигр в зоопарке: «Когда, сопя и чертыхаясь, бог тварей в мир пустил бездонный, он сам себя создал из хаоса, минуя божии ладони».
Поколение создавало само себя из хаоса, минуя божии ладони. И ждало лидера.
Гумилеву: «Выходи. Колобродь. Атамань. Травы дрогнут. Дороги заждались вождя…» И врезанная горькая цитата следом: «Но ты слишком долго вдыхал тяжелый туман. Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя»… Такое можно только в стол — в печать даже и предлагать опасно.
А вот апология бунтаря, рвущегося на волю: «Я привык к моралям вечным. Вы болтаете сегодня о строительстве, конечно, об эпохе и о том, что оторвался я, отстал и… А скажите, вы ни разу яблоки не воровали?.. Или это не влезает в ваши нудные морали?.. Вы умеете, коль надо, двинуть с розмаху по роже? Вы умеете ли плакать? Вы читали ли Сережу?»
Этот диалог с Есениным написан в 1934 году. А вот что написано в декабре 1940-го, когда Симонов, старший однокашник, уже привез с Халхин-гола поэму «Далеко на Востоке»: Коган откликается на командирское самосмирение стиля — в «Письме» Георгию Лепскому (автору музыки к «Бригантине»). Музыка стиха:
Вот и мы дожили, Вот и мы получаем весточки В изжеванных конвертах С треугольными штемпелями, Где сквозь запах армейской кожи, Сквозь бестолочь Слышно самое то, То самое, Как гудок за полями…Стих Когана, как через семь вод, проходит искус и очищение, вырабатывая неповторимую музыку, где непременно на переднем плане — бестолочь безжалостной эпохи, и сквозь все — дальний зов: то ли слава, то ли смерть… гудок за полями — та самая необъяснимая, загадочная нота, которая делает стих великим.
«Размах и ясность до конца». Нежное сквозь острое. Острое сквозь нежное. Фантазия — вровень с реальностью.
А речь наша, многозвучная, Цветастая, неспокойная, Строем своим, складом своим Располагает к выдумке. В этих скользящих «сгинуло», «Было», «ушло», «кануло», «Минуло» и «растаяло», В этом скользящем «л» — Ленца какая-то лунная, Ладони любимые, ласточки, Легкие, словно лучики Над голубой волной.