Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Не боится! И правильно: она вообще не чувствует себя лицом какой-то там национальности. «Со всей вселенной ворвались ветра!» «И коммунизм — не теплый дом, в котором можно тихо жить, не зная горя и тревог и не ступая за порог».
Порог — и начало пути, и продолжение, и бесконечность пути.
Рабочий день восходит на порог, иНо даже в этом марше республик можно почувствовать острый тембр личного выбора: струна протянута к другому сердцу, неразделимы любовь к стране, к миру и любовь к единственному избраннику, герою Маргариты Алигер.
Критики тотчас засекают частно-лирический уклон. И хотя каждый раз, говоря о любви, героиня отрекается от «засасывающего быта» и клянется, что никогда не станет «байковой женой», — само присутствие такой темы в лирике того времени означает возможность демобилизации. Не углубляюсь в доводы критиков: теперь они не опасны и не очень интересны, а интересно, что защищает Маргариту Алигер (в «Литературной газете») Владимир Луговской. Разумеется, профессор Литинститута видит в студентке Литинститута то, что он старается ей преподать («Люди большой воли, спокойные люди пересекают гигантскую карту Союза»). Но чувствует он и другое: «Стихи Алигер… выходят из так называемой женской поэзии и в то же время женственны по существу». Сказано не очень гладко («выходит» — это что: «рождается из» или «покидает»?), но уловлено безошибочно: фермент любви горит в строчках, обращенных к стране и миру, страна и мир реальны, ибо охвачены сердечным ритмом.
Драма тут предвещена тяжелая: реальностью будет испытано все: РеР
еальностью все это и будет испытано: вера в коммунизм, надежда на счастье, любовь… любовь к мужу, любовь к детям…
Вдовой она станет в первые месяцы Великой Отечественной войны. До этого схоронит младенца-сына. Первая крупная поэма — «Зима этого года» — плач по сыну. Одно место в этой поэме потрясает особенно: в Москву возвращаются снятые со льдины папанинцы, героиня стоит в ликующей толпе, а дома мечется в кроватке умирающий мальчик, и вот, глядя на спасенных полярников, она думает: «Ведь если им могли помочь, ужели не помогут нам?» Наивность этого лирического мотива — условие его пронзительного действия.
Папанинцев спасли. Мальчика — нет.
Талант материнской любви скажется, неизрасходованная материнская любовь изольется у Маргариты Алигер в самую прославленную ее поэму.
Перед войной она успевает родить дочь, Татьяну, с началом войны отправляет ее в эвакуацию, сама возвращается в Москву.
«Я вспоминаю зимний вечер, заснеженный, затемненный, и дом поэта Павла Антокольского, куда съезжались и сходились все, кого судьба тогда забрасывала в столицу. Я не помню, кто там был в тот вечер… Из рук в руки переходил номер «Правды» со статьей Петра Лидова, с фотографией девушки, повешенной в Петрищеве. Оно было словно изваяно из мрамора, это девичье тело с откинутой головой, с петлей на шее. Девушку звали Таней, и статья была названа этим именем…»
Короткое замыкание бьет в стих:
Можно мне признаться? Почему-то ты еще родней мне оттого, что назвалась в страшную минуту именем ребенка моего.Гибель партизанки совмещается с обликом дочери. Реквием по героине оборачивается пронзительной личной исповедью. Написано — слезами [78] .
Поэма строится на контрапункте: с одной стороны — девочка, схваченная карателями. «Плечики остры, и руки тонки. Ты осталась в стеганых штанах и в домашней старенькой кофтенке. И на ней мелькают там и тут, мамины заштопки и заплатки, и родные запахи живут в каждой сборочке и в каждой складке…» И одновременно — это тяжелеющая от мраморности фигура народной героини. Облик реальной Зои Космодемьянской
78
В начале 50-х годов при Московском университете работал кружок художественного слова. Одна из участниц подготовипа композицию по поэме Алигер «Зоя», но так и не выступила, потому что каждый раз, начиная декламировать, останавливалась от подступавших слез.
79
«Я присоединилась к киношникам — к Л. Арнштаму и Б. Чирскову — они собирали материалы для фильма, разговаривали с людьми, а я сперва тихо сидела и слушала, а потом, освоившись, начала и сама спрашивать, присматриваться. Аскетически строгая, полупустая комната зоиной матери. Зоины школьные тетрадки, записные книжки…»Алигер всегда отличалась точностью деталей реальности, поднятой в стих.
И вместе с тем биография героини подана как путь Поколения…
Строго говоря, Зоя, комсомолка 1923 года рождения — уже из «смертников Державы», готовых «умереть в боях», в поэме же воссоздается портрет все того же первосоветского поколения, которое готовилось не к смерти, а к жизни. Которому было обещано: «Нам для счастья нужно очень много, маленького счастья не возьмем»… Обещано: «И жизнь твоя будет отныне прекрасна, и это навек, и не будет иначе»…
Будет — иначе. Вопрос о том, как связать с трагическим финалом изначально лучезарную перспективу, станет тем «последним вопросом», который в конце концов отравит Маргариту Алигер «вечной русской загадкой». Но пока что надо увязать ближний сюжет: объяснить, какой смысл в боевом задании, которое получает в Московском Комитете комсомола юная диверсантка, засылаемая в тыл к немцам. Зачем поджигать дома, в которых, помимо вставших на постой оккупантов, живут же и крестьяне (Зою казнят именно как поджигательницу)? Кроме довольно расплывчатого определения общих задач («разрушать, где можно, дорогу, резать связные провода»), конкретное дело не объяснено, а говорится лишь о «приказе», который героиня должна была выполнить.
Смысл брезжит в запредельности: поджигая Петрищево, Зоя хочет помочь блокированному Ленинграду, отрезанному Севастополю… Абстрактность такого отсыла наводит на мысль о некоторой абсурдности конкретной ситуации, и именно абсурд вытесняется беззаветностью самопожертвования. Рациональное объяснение немыслимо, но есть объяснение сердечное, замешанное на боли, и есть готовность к боли — вообще без объяснений:
Счастье, помноженное на страданье, В целом своем и дадут, наконец, Это пронзительное, как рыданье, Тайное соединенье сердец.Это — образное разрешение трагедии, к которому готова Алигер. Это ее мета в портрете времени. Чем запредельнее последний смысл, тем острее документальная непреложность ориентиров, расставленных в судьбе героини (а точнее, в судьбе того обреченного на счастье Поколения, которому героиня глядит в глаза). Летит Чкалов. Плывет на льдине Папанин. Накидывает на плечи шинель Дзержинский. Товарищ Шелепин, молоденький секретарь МК комсомола, «проверяет» Зою, беседуя с ней при зачислении в отряд…
Кажется, это тот самый товарищ, который прославится четверть века спустя не столько уже как секретарь ЦК ВЛКСМ, сколько как участник партийных поворотов хрущевско-брежневской эпохи. Алигер не вымарывает его имени из переизданий поэмы. Это делает ей честь как автору. Но более всего достоинство поэта, не желающего вертеться флюгером, сказывается в отношении к фигуре Сталина.
Диалог немецкого дознавателя со схваченной партизанкой кажется несколько театрализованным («Где Сталин?» — «Сталин на посту!»), меж тем для декабря 1941 года он абсолютно достоверен психологически. Надо учесть, что первые двенадцать дней страна провоевала, вообще не видя и не слыша вождя (пока 3 июля он не подал голос); слухи о том, что он покинул Москву, ходят с осени (он на самом деле готов был покинуть: резервный пункт управления подготовили в Куйбышеве). Интонация вопроса звучит издевательски: «Ну, так где же теперь ваш Сталин?», и потому вызывающ ответ: «На посту!». Эта фраза становится эмоционально-ритмическим лейтмотивом поэмы. Я помню, как в военные годы звучали по радио строки: «наши самолеты плавно набирают высоту… дымен ветер боя и работы, это значит — Сталин на посту». Мне было десять лет. Стихи потрясали.