Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Павел Коган успевает немного. Чертеж души. Тонкий оттиск. Странный контур. Сам стих Когана, вызывающе прямой и ломкий, — как ожидание. Не Когану суждено найти новую интонацию и осуществить ее как принцип. Суждено — Луконину. Но он еще не знает этого.
В его близком окружении есть поэт, который уже нашел, угадал свою дорогу— ту форму, а какую должен уложиться грядущий опыт поколения. Этот опыт он уже успел вкусить на Халхин-Голе. Константин Симонов. Логикой вещей они должны сойтись— дипломник Литинститута, автор нескольких блестящих поэтических сборников, — и приехавший с Волги дебютант.
…Волейбольная площадка. Симонов подает мяч. Неудачно. Луконин смеется. Симонов со злостью оборачивается к
Знаменательнейшая встреча… Десятилетия спустя, оглядываясь на всю военную и послевоенную лирику и даже на поэзию молодых романтиков 50-х годов с их изумительной раскованностыо и обаятельной непринужденностью, прослеживая пути слова, развернувшиеся так широко и многообразно, в истоках будут отмечать критики две исходные образные концепции. Два зачина. Лирики фронтового поколения идут «либо за Симоновым, либо за Лукониным», — вопрос лишь в том, какая из линий что дает поэзии на протяжения двух или трех последующих десятилетий.
Так что надо получше вглядеться в эту сцену: на краю волейбольной площади первокурсник читает стихи дипломнику. Оба твердо знают, какой не должна быть поэзия, оба ругают гладкопись и внешнюю поэтичность, оба чувствуют: стихам нужна «проза». Две образные концепции подступающей военной эпохи примеряются друг к другу.
Летом1939 года Луконин едет домой в Сталинград и к началу занятий привозит в Литинститут своего давнего друга Николая Отраду. А уже в декабре они вместе бегут в военкомат — боятся, что с белофиннами управятся без них…
Война оказывается далекой от поэзии. До вихревых атак дело не доходит: попавшие в лыжный батальон студенты выбиваются из сил во время длинных переходов. Они прибыли на фронт в дорогих мудреных спецкостюмах, но быстро сменили их на простецкие ватники. Не победными бросками и не оперативными стрелами оборачивается война, а изматывающей работой, неведомым бытом передовой; прежде пуль она душит ледяной смертной каждодневностью — о ней уже невозможно рассказывать светлыми романтическими словами.
Но и пулями бьет та первая война. Гибнет Николай Отрада. Потомок воронежских крестьян, какие-нибудь полгода назад впервые привезенный Лукониным и столицу из Сталинграда, кричит, идя на финских снайперов: «Москвичи не сдаются!”
Двадцать шесть миллионов смертей встают из-за горизонта. Эти — первые.
В Москву Луконин возвращается без Отрады. Побратимы, они успели перед боем поменяться медальонами. Это значит, что там, в Сталинграде, сначала должна мысленно схоронить сына бездвижная, разбитая ревматизмом мать Луконина, а потом, по «выяснении ошибки», это предстоит матери Николая Отрады.
В марте 1940 года едет в теплушке с Севера победитель финской воины. Стихи об этой войне и становятся той точкой, с которой начинается поэт Луконин. Стихи — «Коле Отраде»:
Я жалею девушку Полю. Жалею за любовь осторожную: «Чтоб не в плену б”. За: “Мы мало знакомы”, “не знаю”, “не смею” За ладонь, отделившую губы от губ…Вот она, луконинская интонация, состоявшаяся, осуществленная. Это ее впоследствии критики и поэты назовут: хрипловатый говор, развалистая походка, езда со спущенными удилами. Луконинский вариант «прозаичности». Такой «антимузыкальный» рисунок возникает и у других поэтов, у Слуцкого, например.
На семинарах Литинститута проблема ставилась так: должно ли каждое стихотворение
Интонация стиха — не только звуко-рисунок, но и психологическое, жизненное его обоснование. Интонация и ритм неотделимы от склада речи. От того, как, препинаясь, трудно идут у Луконина слова. От: «За: «Мы мало знакомы…» На эту фонетическую «глоссу» надо было решиться. Надо было, чтобы и переживание шло вот так: скачками.
Вам казался он: летом— слишком двадцатилетним, осенью— рыжим, как листва ни опушке, зимою ходит слишком в летнем, а весною— были веснушки.Вот это-то и поразительно в голосе молодого Луконина: то зимнее лето, то синяя синь — масляное масло… Времена сбиты, слова сталкиваются, впечатления не вытекают одно из другого, а перемежаются, почти сбиваясь — реальность не укладывается в логику чувств и действий, она эту логику превышает.
А когда он поднял автомат,— вы слышите? Когда он вышел, дерзкий, такой, как в школе, вы на фронт прислали ему платоквышитый, Вышив: “Моему Коле!”В этой точке стиха— резкий поворот эмоционального движения, который требует от читателя совершенно неожиданного усилия: инерция, заложенная первыми строфами, сбита встречным импульсом; ваше читательское чувство оказывается в раздвоении, которое можно грубо передать так: как — как это одновременно «не любить» и «любить»? Мотив «подруги воина» — один из распространеннейших в предвоенной лирике — знает два логичных разрешения: либо это гимн верности, либо — презрение к неверности. Либо — «Катюша» Исаковского, либо — в скором будущем — симоновское «Открытое письмо женщине из Вычуга». Или — или: война не терпит полурешений. Но в самый первый момент, в момент своеобразной «невесомости», когда существо человеческое еще ни привыкло к новой железной логике и еще не вполне отрешилось от старой, предвоенной, легкой «ясности» чувств, — возникает это колебание весов… Есть и у Симонова в халхингольских «Письмах домой» такой лирический мотив: глядя на брошенную врагом фотографию узкоглазой девушки, холодно отметить: «недурна». Симоновский герой гасит в себе готовые возникнуть (и возникающие у нас, читателей) сложные чувства, ему нужна определенность, и очень скоро она получает выражение в самом знаменитом стихотворении Симонова — «Жди меня». Луконину тоже нужна определенность, но ему, кажется, на роду написано — при невероятной интенсивности чувств — всю жизнь разбираться в «неопределимости» женской души. Впервые входит в его лирику странное соединение «любви» и «нелюбви», входит вместе с огромностью самой войны, такой же неохватной, неопределимой, не соизмеримой ни с чем, сдвигающей все старые мерки…