Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
«Посол» отбывает. Через некоторое время в редакцию приносят телеграмму: «Вы приняты в Литературный институт очное выезжайте Москву Раскин».
Много лет спустя Луконин вспомнит охватившее его смятение: а как же футбол?!
Футбол-то, конечно, очень важен — как яркое, мускульно-ощутимое выявление той здоровой жизненности, певцом которой Луконин чувствует себя всю жизнь. Но он важен Луконину-поэту. В сущности, решение принято в первую же минуту, ибо ничто в душе Луконина не может соперничать с поэзией. Он действительно был смущен в момент отъезда, но не из-за футбола, конечно. Зная его характер, его отношение к дружбе, нетрудно догадаться, что за смущение было прикрыто в тот момент футбольной ностальгией. Его товарищи, с которыми он
А он едет. Один.
В Москве его встречает Раскин. С вокзала — прямо в институт. Во дворе дома Герцена какие-то парни играют в волейбол. Кричат: нужен еще игрок в команду. Луконин ставит чемодан, сбрасывает пиджак и становится к сетке.
Студента, подающего мяч, он мгновенно узнает по портретам: Константин Симонов.
Поэтический взлет начинается со взлета мяча.
…В Москве другой поэтический климат: литературные оценки, вывезенные из Сталинграда, здесь не работают. Там, в областной газете, стихи Луконина подхватывались критикой как пример бодрости и оптимизма. Здесь их замечает разве что журнал «Литературное обозрение», да как! Рецензия на «Разбег» (сборник произведений авторов Сталинградской области) начинается со следующего наставления: каждая область, конечно, должна иметь свои овощи и фрукты, а вот создание на территории области своей художественной литературы — дело не простое. «Например, в стихотворении Михаила Луконина «Гуси, летите!» самое хорошее и поэтическое — это название стихотворения». Из него автор рецензии никак не может понять, почему «радости нет конца». Рецензии подписана: Ф. Человеков.
Знает ли Луконин, что за этим псевдонимом скрывается Андрей Платонов? Может знать: земля Литературного института полнится слухами, к тому же Платонов живет на той же земле: во флигеле, рядом.
Может, впрочем, и не знать. Похоже, что прошлые стихи все меньше трогают его — он живет будущими. Никогда ни одной строчки, написанной за все первые сталинградские годы, Луконин не вставит ни в одно свое собрание! Это жестокое решение созревает в первые московские месяцы, между концом 1938-го и концом 1939-го года. Начинать — как с нуля. И сориентироваться в поэтической ситуации- заново.
Попробуем найти для Луконина эти ориентиры.
Корнилова нет. Ему посланы еще из Сталинграда стихи, с ним мечталолсь встретиться по приезде— не успел.
И со Смеляковым- не успел.
В институте — три главных мастера: Асеев, Луговской, Сельвинский. Их семинары важнее всех прочих занятий. “Самолюбие и тщеславие, честолюбие и гордыня — все замыкалось в семинарах, — вспоминал много лет спустя Сергей Наровчатов. — Провалиться на любом экзамене было… терпимым делом, а получить разнос за слабые стихи у Асеева, Луговского, Сельвинского стоило много бессонных ночей”.
Луконин навсегда сохранил безоговорочное уважение к этим учителям. Но не пошел за ними.
“Звонкий аллюр” Асеева, скачущий, легкий, вытягивающийся на ходу стих, водопад самоцветных находок, парадоксов, каламбуров, о котором Пастернак (как раз в ту пору) сказал: “выдумка, крылатое выражение» — вот первый вариант мастерства, с которым соприкоснулся молодой Луконин.
Рядом — Луговской. “Напряженное дыханье, гулкой крови перезвон посреди сухих и жарких окровавленных знамен”. Трудный глас, пышущий искрами и огнем. Экспрессия, ярость, символика, спиральное, карусельное, опьяненное кружение слов; звезды, волны, ливни, тайны, синие молнии и громовые удары — экстатическое напряжение стиха. Этот романтический строй тоже взвешен как возможный.
Наконец, Сельвинский. “Бронзовый баритон”, прихотливо и искусно вибрирующий между полюсами страстей, то ныряющий до первозданно-звериного, киплинговского “баса”, то взмывающий до почти неслышного дисканта тончайших культурных ассоциаций, — это пряное сплетение стихий и форм — тоже школа.
Луконин не заразился ничем.
“Мы бушевали на семинарах”.
Кто мы? Вот расшифровка
В сороковом они разом почувствовали, что надо менять стиль. Старый, духоподъемно-трубный — не работает. Новый не нащупан — чтобы его нащупать, нужно оказаться в окопах. В сорок первом году.
Нет, в принципе, они, конечно, настоящие и глубоко преданные наследники романтической традиции, точнее, той ее «работающей» линии, которая пришла к ним от Маяковского и во многом символизировалась формулой Багрицкого, соединившего в известной своей строчке три имени: «Тихонов, Сельвинский, Пастернак».
Однако внутри романтической традиции общий вектор движения — в сторону простоты. Ораторская установка тяготеет уже не к митинговой экзальтации, а к разговорной доверительности. Сдвиг к простоте — общая тенденция— неясны пока только конкретные поэтические решения, которые эта простота получит в стихе.
Одна простая поэтическая форма, впрочем, уже стремительно набирает силу в ином русле поэзии: народный стих Твардовского. «Страна Муравия» уже написана — «Теркину» предстоит вот-вот родиться. Но этот стих — за пределами романтической традиции и за пределами восприятия той поэтической волны, которая «бушует на семинарах»1939 года: показательно, что по пути Твардовского не идет не только признанный идеолог своего поколения Павел Коган, не только Кульчицкий с его неистовым формотворчеством — это-то неудивительно, но не идет и Луконин, который, казалось бы, и жизненным опытом, и психологической структурой тяготеет к народным корням: именно для Луконина стих Твардовского становится — на все годы— поэтическим ориентиром, отталкиваясь от гармонии которого Луконин осознаег свои «углы» и свою интонационную «нестройность». Гармония не суждена этому поколению.
Внутри поколения — близкие оппоненты, в контакте с которыми вызревает луконинская стиховая интонация. Один из них- Павел Коган.
Коган— признанный лидер молодых поэтов ИФЛИ, восходящее светило семинара Сельвинского — с замечательной ясностью концентрирует в себе психологический настрой «поколения сорокового года», поколения «лобастых мальчиков невиданной революции», выросшего уже при Советской власти, всецело внутри новой социальной системы. Именно Коган, теоретик и рационалист, пытается выразить целостную систему воззрений этих граждан грядущего коммунистического братства, ненавидящих всякую половинчатость и смутность, безостаточно преданных великой, всемирной правде.
Луконин же склонен не к космической систематике и мировому охвату, а к непосредственной правде переживаемых состояний. И последующие обширные его поэмы — не возведение модели мироздания, а упрямое «перемалывание» впечатлений. Но это то же самое мироощущение всечеловеческого единства, о котором все они говорят «космическими» словами: земшарцы, планета, мир. Коган это выражает на языке идеологических символов: «Земшарная республика Советов». Луконин тоже носит в себе «земшарный» образ целого, и в свой час он тоже дает ему свое толкование, но чисто пластическое: в стихах об окруженце, который выходит к своим как бы по школьной карте полушарий: «несет из окруженья шар земной…».