Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Ее не трогают. Почему?
Есть смутные догадки биографов. Разумеется, ни о каком высочайшем покровительстве тут нет и речи. Это Алексея Толстого, Куприна встречают из эмиграции как героев — на государственном уровне. Цветаеву впускают, если использовать саркастическое замечание Пастернака, "по докладной секретаря". Уехала когда-то "к мужу" — возвращается "при муже".
Мужа — к стенке (слишком много знает). Дочь — в лагерь (не оставлять же недовольных). Что делать с Цветаевой? В отличие от Ахматовой (для которой Светлана Сталина вымолила у Отца народов личную охранную грамоту аж до 1946 года) у Цветаевой таких адвокатов
Но вроде бы по "докладной" того же "секретаря" (референта? агента? сексота? эксперта?), принимая во внимание, что М.И.Цветаева — уважаемая и талантливая поэтесса-переводчица, — ее решают не трогать.
И честно не трогают.
Ее сносит в небытие — общим потоком. "На общих основаниях". Что всем, то и ей: скудость, теснота, отсутствие "жилплощади". В Москве места нет — только в пригородах: в Болшеве, Голицыне. Война: ей — что всем: бомбежки, эвакуация. В Казани места нет. И в Чистополе нет. Есть — в Елабуге. Это не "преследование" — это "статистика". В столовке на кухне месте нет, надо вкалывать в совхозе. Надо жить в деревне, в избе, в закутке, за занавеской.
Руки роняют тетрадь, Щупают тонкую шею, Утро крадется как тать. Я дописать не успею.Елабужская домохозяйка, не зная, какого масштаба самоубийцу подбросила ей судьба, жалкует, глядя на обнаружившиеся после похорон продукты: экая странная постоялица — могла зиму продержаться, сына прокормила бы! Разве ж можно вешаться при таких запасах! Кончились бы продукты — вот тогда бы и повесилась.
O, sancta simplicitas…
Впрочем, ЧТО-ТО ЕЩЕ доносится из елабужской немоты, кроме гибели "от общего бедствия". Какое-то бурное объяснение, спор, ссора у жилички с сыном прямо накануне беды. О чем спор, хозяйка не понимает: не по-нашему говорят.
Далее — гипотезы.
Узнав о гибели сестры, Анастасия Цветаева отказывается верить в ужас деревенского прозябания как в причину: Марина и так вторую половину жизни провела в деревне; после того, как выдержала в Макропсах и Вшенорах, выдержала бы и в Елабуге. Да и ходатайство о прописке в Чистополе было уже получено. И черная работа Марину Ивановну не испугала бы: у нее пальцы уже и так были ЧЕРНЫ. Добило другое — сын.
Тот самый, которого когда-то ждала — как Наследника. И нарекла Георгием. И ради него вынесла возвращение в страну, которой "нет".
И если в сердечной пустыне, Пустынной до края очей, Чего-нибудь жалко — так сына, — Волченка — еще поволчей!С ним-то, выросшим, и разыгран последний акт драмы. Тот финал, которого не поняла елабужская крестьянка, потому что говорили — "не по-нашему". Однако сын тогда же, после гибели матери, пересказал все приятелям, а приятели, писательские дети, повзрослев, сами стали писателями: так разговор выплыл из небытия.
Сын сказал:
— Ну, кого-нибудь из нас ВЫНЕСУТ отсюда вперед ногами!
"В этот час и остановилась жизнь. "Меня!" — ухнуло в ней…" — дописывает Анастасия Цветаева.
Что-то запредельное в этой сцене, что-то фантастическое. Как если бы герои Эсхила, или Шекспира,
Сын — мрачный подросток, жернов на ногах, воплощенное отчуждение от матери на всех последних снимках. "Тень тени". Волчонок. Могильщик. Лунатик.
Что от него осталось? Несколько строк, несколько смутных свидетельств. Как себя сознает — начинает рваться в СССР. Буквально тащит мать из эмиграции — на родину. В Москве — с началом войны — гасит зажигательные бомбы. В эвакуацию ехать не хочет: "Бесчестно бросать Москву в такое тяжелое для нее время". Едет против воли. Из Елабуги, повергая мать в отчаяние, рвется обратно в Москву. И после ее гибели — сразу же уезжает.
Через два года — призывной возраст.
Последние письма:
"Завтра пойду в бой… Абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны…. Я верю в свою судьбу… Я полагаю, что смерть меня минует, а что ранят, так это очень возможно". Последние слова: "Жалко, что я не был в Москве на юбилеях Римского-Корсакова и Чехова…"
Похоронку не послали: некому. А то написали бы стандартно: "пал смертью храбрых".
Много лет спустя цветаеведы выяснили: место гибели — деревня Друйка, под Полоцком. Нашли и свидетеля-однополчанина, тот подтвердил НЕСТАНДАРТНО: "В бою — бесстрашен".
При рождении сына мать (Сивилла!) записала в дневнике: "Мальчиков НУЖНО баловать — им, может быть, на войну придется".
Потом, семилетнему:
Ни к городу и ни к селу — Езжай, мой сын, в свою страну… Дитя мое… Мое? ЕЕ…И еще:
НАС родина не позовет! Езжай, мой сын, домой — вперед — В СВОЙ край, в СВОЙ век, в СВОЙ час, — от нас — В Россию — вас, в Россию — масс, В НАШ-час — страну! в СЕЙ-час — страну! В на-Марс — страну! в без-нас — страну!И еще:
Наша ссора — не ваша ссора! Дети! Сами творите брань…Сотворили: на поле брани решилось.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ:
"Я НЕ ТВОЙ, СНЕГОВАЯ УРОДИНА!"
Маяковский в "серебряном веке"- особняком. Никакого "серебра" в палитре, разве что дензнаки, да один раз — портсигар, символ превосходства человеческого дела над необработанной природой. Слова "чернь" Маяковский не любит. Любит: "пролетариат", "крестьянство", "смычку". Цветопись скупа, как ни странно для живописца: в основном красный (знамена), реже синий (небосвод, океан). Без полутонов.