Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Есенинская "Русь" шире любой "истории". Но она и размыта.
Отсюда странное сочетание конкретности зрения и "беспредметности" памяти в есенинской лирике. Есть непреложное духовное пространство, которое нечем заполнить, кроме как березами и коровами. Вообще чем угодно заполнить. Любой ржавый желоб годится для чистой "кастальской" воды. Ощущение незаполненности все равно остается. То самое, что Константин Леонтьев называл применительно к Руси: "развоплощенность". Леонтьева нет в есенинских синодиках. Но ощущение то же: все воплощения Руси — обманны. В том числе и "крестьянское".
"Я — последний поэт деревни".
Однако "крестьянина"-то в его поэтической деревне
Изначально в стихах нет мужика — того, который пашет и сеет, кует и клепает. Есенин его, пашущего-сеющего, вспоминает уже "обернувшись", перед самым концом, в поэме "Мой путь", и вспоминает именно с тем ощущением, что — не разглядел. "Тогда не знал я черных дел России. Не знал зачем и почему война. Рязанские поля, где мужики косили, где сеяли свой хлеб, была моя страна". Единственный деревенский работник, попавший в раннюю лирику Есенина, "Кузнец", — фигура дутая и елочная ("взор отважный и суровый", "мечты игривые" и т. д.); закрадывается подозрение, что тут едва ли не ирония автора, но скорее это все-таки отписка.
Настоящий изначальный герой Есенина — не работник, а странник. Тянутся через его стихи нищие-милостники, захожие богомольцы, бесконечно бредущие иноки, калики, подзаборные бродяги, искатели счастья, гости, босяки, отщепенцы… Из деревни их дорога вьется в город, но и в городе им нет пристанища, они живут где попало и умирают "на московских изогнутых улицах". Фигура скандалиста и хулигана, увенчавшая лирику Есенина в пору ее расцвета, — продолжение этой неприкаянности. Русь у Есенина не работает. Она гуляет и горюет. Тут — предвечная мелодия и предсказанный финал.
Мало некрасовского в этой мелодии, много кольцовского; ни намека на заунывный тягловый стон, зато бездна простора. Главное желание — все бросить; главное чувство — плач по брошенному. В кольцовской кудрявой удали прорезается чисто-есенинское отчаяние.
А месяц будет плыть и плыть, Роняя весла по озерам, И Русь все так же будет жить, Плясать и плакать под забором.Русь — грустная песня. Русь — черная монашка. Русь — горькая загадка. Вот-вот умрет, хочет умереть, готовится умереть. Обаяние и тайна есенинской "Руси" — в тихо лучащемся "отсутствии". Исчезновение неизбежно, но "что-то" остается. "Что" — непонятно. "Гибни, край мой, гибни, Русь моя". Гибель непонятным образом свидетельствует о жизни и странным образом ее обусловливает. Чисто есенинское, немыслимое ни у кого живое умирание:
Я знаю, ты умереть готова, Но смерть твоя будет жива.Нет внутренне-ясной идеи у этого бытия, серебрящегося на грани черноты.
Начисто отсутствует, например, осознание "славянства". Один раз помянуто — в речи Пугачева, вскользь: скорее речевая краска, чем мысль. Не только Некрасов, но и Тютчев отсутствует в генной памяти. Русь не имеет внутри себя центра; скорее это свято место, которое пустеет и восполняется. Из России БЕГУТ. Калмыки бегут к монголам и китайцам, а казаки, вместо того, чтобы удерживать, — ЗАВИДУЮТ бегущим: сами бы с радостью ударились в кочевье. Для нынешних читателей строки о распаде России, из которой рвутся прочь попавшие в ее объятья народы, — почти газетная злободневность, но для Есенина, невзначай воспроизведшего подобный спор в "Пугачеве", он не имеет глубинного смысла. Державы ему не жаль, держава — белая, господская, дворянская.
Интересно, что образ "черни" — отсутствует. Именно ОБРАЗ, потому что "чернь" как ПОНЯТИЕ, имеющее узкий сословный смысл, в "Пугачеве" проскальзывает. Но никогда Есенин не называет этим словом тех убийц и воров, бродяг и странников, скитальцев и хулиганов, которые живут в сокровенном мире его лирики. "С большой эпическою темой" чернь, взятую напрокат из "исторических трудов", еще можно примирить.
В лирику "чернь" не вписывается.
Дело в том, что если в поэмах этот хаос производит впечатление непроясненности и даже недодуманности, то в лирике он помогает создать ауру смерти-жизни, настолько притягательную, что Есенин отказывается искать из этого состояния выход. Как "эпик", он штудирует книги, старается быть на уровне; он и "Капитал" принимает по странице в день (и жалуется в стихах на несъедобность); он и в "текущую политику" вникает, то есть в "вопросы". Это "вопросы о Советской власти, о революции", — вспоминает Владимир Кириллов, но отмечает у Есенина поразительный сдвиг: — Хочет высказаться точно и определенно, но выходит у него туманно и неясно".
В деловых бумагах Есенина (в анкетах и автобиографиях, да и в статьях, написанных для "публичности") можно найти все злободневно необходимое: и Советскую власть, и Коммунистическую партию, и Ленина и чуть ли не социалистический реализм в проекции. Но любой шаг в поэзию означает — "туманность и неясность". ПОЭТ Есенин живет в другом измерении.
Ни мировой войны, ни революции — не заметил. Лихое шапкозакидательство в единственном "патриотическом" стихотворении 1914 года ("побросали немцы шапки медные, испугались посвисту богатырского") звучит почти пародийно. Скользящие упоминания "советского" производят впечатление сомнамбулического прохода "мимо и сквозь". Партию отводит от себя одной фразой: "Чувствую себя гораздо левее". Если учесть неоднократные анархистские заявления и "исповеди хулигана", то в это можно поверить. Но верить не нужно, потому что во фразе: "Коммунисты нас не любят по недоразумению" — за младенческой наивностью угадывается змеино-мудрое ускользание.
Только от гражданской войны Есенин ускользнуть не может. Потому что эта война разбивает то единственное, что у него есть: "Русь". И прокляты в этой войне опять-таки и те, и эти. Под каким флагом осуществится победа тех или этих, неважно: победа все равно будет означать гибель. А гибель — новую жизнь. Под неведомыми именами. В том числе и самыми неожиданными.
Небо — как колокол, Месяц — язык, Мать моя — родина, Я — большевик.В этой же интонации могло бы прозвучать и другое. Например: я — анархист. "Мать моя — родина" звучит как: мать честная! Во, где мы оказались. Поэзия легко врет в "словах", но не врет в интонации. Большевизм — очередной "морок", вернее, очередное имя того неназываемого, что означается единственным словом "Русь". Если она падает, то это уже как бы не она. Если взлетает, — тоже не она. В знаменитом стихотворении "О Русь, взмахни крылами" есть строки, прямо смыкающиеся с большевистской программой (мыть, чистить, трепать и драть!), что по-есенински звучит так: "Довольно гнить и ноять, и славить взлетом гнусь — уж смыла, стерла деготь воспрянувшая Русь". Но рядом — в финале, повторяющем зачин, — страшные строки о смене имен, то есть почти о подмене: