Крепь
Шрифт:
Против мудрости старших не принято было возражать. Анна, слезы у которой высохли так же быстро, как и появились, уже суетилась, собирая мужу в узелок нехитрую снедь – все, что можно было найти в доме.
– От, паночки! – ругался Василь, засовывая за пояс топор и набрасывая на плечи старую свитку. – Наградили «за верность государю»…
Он замолчал, перекрестившись на икону, и взял из рук жены узелок. Голодным тоскливым взглядом посмотрел на нее, еще красивую, два года назад родившую ему третьего сына, в одной рубахе с распахнутым воротом, с налитой грудью, теплыми, любящими глазами, и сердце у Василя облилось кровью. Жена робко прильнула к нему, он свободной рукой обнял ее за плечи. «Сейчас бы тот двугривенный
Айзик уже выбежал во двор.
– Иди, Василь, не ровен час, придут за тобой, – поторопил отец.
Василь обнял его, поцеловал мать и уже с порога сказал:
– Я на монашьем болоте сховаюсь. Как-нибудь ночью приду. Что я тут был, никому не говорите, как на сгон уехал – так вы меня и не видели.
И, не задерживаясь больше ни на секунду, он вышел из хаты. Лунный свет был неверным и загадочным. Словно спасительный пот земли, собиралась в густой траве предрассветная роса.
Бегство Василя послужило для тех, кто знал об убийстве Зыбицкого, подтверждением его виновности. Пожав плечами, согласился с этой версией и уездный исправник, прибывший в Старосаковичи с командой гарнизонных инвалидов и приказом задержать этого самого художника Зыбицкого. Что «…оказалось совершенно невозможным по причине обезглавления онаго посредством нанесение удара большим вострым мечом, коий для доказательства мною изъят у помещечьего сына Саковича Алеся, а означенный для задержания господин Зыбицкий ко времени прибытия моего в усадьбу оказался совершенно мертвым и отнесенным в склеп. Там же и его голова, каковую вместе с туловищем и пашпортом на фамилию Зыбицкий доставил я в уезд для проведения дальнейших следственных действий».
Исправник, появившийся в усадьбе не с утра, а ближе к вечеру, Тарлецкого там уже не застал. Очень коротко, учитывая обстоятельства, простившись с Ольгой, но пообещав молодым Саковичам очень скорую новую встречу, тот, сославшись на служебные дела, спешно уехал в Белыничи. По пути он заехал в Клевки, где без всякого на то права учинил арендатору беспощадный разнос за плохое ведение хозяйства и обнищание людей.
А на Василя был объявлен розыск. Исправник даже велел Алесю привлечь людей из шляхетской слободы и устроить у него дома засаду.
Глава 7
Счастливое село
Пан Константин с двумя своими слугами Тарасом и Амиром всю ночь скакали по освещенной полной луной дороге на Игумен. У пана Константина была причина торопиться: из Игумена Тарас должен был отправиться в Вильно и доставить в штаб русской армии жалобу на майора Тарлецкого раньше, чем тот сам вернется туда.
Черный лес по обеим сторонам дороги был непроницаем и грозен. На случай встречи со зверем или лихим человеком к седлам были приторочены кобуры с заряженными пистолетами, и даже саблей был вооружен не только пан Константин, но и Амир. Страшнее всего была рысь, которая с нависающих над дорогой еловых лап прыгает на спину путнику и быстро находит его горло. Надеялись на коней, которые своим животным чутьем предупредят об опасности.
Утром, чтобы дать передохнуть коням и подкрепиться самим, ненадолго остановились в придорожной корчме. Отдохнув часок на соломе, всадники продолжили путь и около полудня недалеко от Игумена свернули в деревню Тростяны, где жил знакомый пану Константину еще с прежних времен, когда они вместе бывали на сеймах, помещик Адам Глазко. Тут пан Константин хотел переждать самое жаркое время дня, накормить коней и написать ту самую жалобу на Тарлецкого, с которой должен был отправиться в Вильно Тарас.
Тарас был родом из этой деревни. Однако по мере приближения к Тростянам на его круглом румяном лице с веселыми озорными глазами не появлялось выражения радостного оживления, наоборот, Тарас становился непривычно суровым.
И все в этой начинавшейся за оврагом деревне было как-то кривенько, и даже крапива, которую дети понесут матери, чтобы хоть чего-то сварила поесть, была какой-то не сильно сочной. Тарас помнил, как в его доме пекли хлеб с примесью мякины и всякой всячины – иногда даже с толченой молодой корой. Хлеб становился черствым сразу, как только его вынимали из печи, но все же съесть ломоть побольше почиталось за счастье.
Собственно, пока Тарас по счастливому случаю не был подарен пану Саковичу, он полагал, что живут они в Тростянах вполне нормально, даже хорошо. Жители села делились на селян, которые работали и пили хлебное вино, и таких же селян, которые пили хлебное вино и следили за тем, чтобы первые работали, слушались пана, и не дай бог не удрали из Тростян к казакам на Украину или просто к другому пану. Этих пан поназначал своими псарями, тиунами, десятниками, некоторым даже выправил грамоты о шляхетстве. Каждое воскресенье в корчме (а в Тростянах было целых две корчмы) эти бездельники рассказывали селянам о том, как они защищают их луга и посевы от наездов алчных и бессовестных соседей, желающих погибели их доброму пану. Наезды и в самом деле были, только чаще со стороны пана Адама на соседей – свою оголтелую челядь нужно было иногда чем-то занять. Зная дурной нрав и многочисленность «тростянских разбойников», которых пан Адам мог поставить под ружье, соседи предпочитали с ним не связываться. Порой, истощив собственные погреба и исчерпав кредиты, пан Адам вдруг мирился с кем-то из соседей, приезжал с сердечными заверениями в вечной любви, чтобы погостить и погулять за счет вчерашнего недруга.
Шляхетство у Тростянских шарачков было липовым, дворянские грамоты и родословные поддельными. Впрочем, и благородное происхождение самого Адама Глазко однажды было поставлено под серьезное сомнение. Кто-то из оскорбленных его выходками соседей даже довел дело до разбирательства в Вильно на сессии Литовского трибунала. Тогда-то Тарас и стал слугой судьи Саковича, оказавшегося депутатом того трибунала, и взявшим сторону пана Адама, но вовсе не ради его благодарности, а потому что показания против него оказались лживыми.
Тарас не понимал, что общего может быть у благородного пана Константина, его нынешнего хозяина, с этим пьяницей и кровососом Глазко, и списывал эту дружбу только на то, что пан Константин просто мало знает тростянского помещика. Впрочем, не его это было дело, и он, конечно, помалкивал. А вот за «козью морду», с которой Тарас въезжал в Тростяны, можно было и бизуна получить от пана. Чтобы отогнать дурное настроение, в котором Тарас и сам не привык долго пребывать, он принялся подначивать татарина Амира:
– Ты бы, Амир, пока не поздно, сховался в овраге, – на полном серьезе сказал он. – Не любят здесь вашего брата. За то, что вам вера не позволяет горелку пить. Вон у корчмы привяжут к столбу и будут горелку в рот заливать, пока пьяные песни не заорешь, или свинины не попросишь, или душу не отдашь аллаху.
Амир, ловчий пана Константина, во внешности которого до сих пор не проявлялось ничего мусульманского, после слов Тараса вдруг резко превратился в эдакого Чингисхана. Он приосанился в седле, отчего, казалась, с его одежды, как с отряхнувшейся собаки, слетела пыль, стали яркими его красные штаны и рубаха, маленькие острые глаза на круглом лице сузились, а короткие тонкие усы вытянулись струной. Весь его вид словно говорил: «Ну, кто здесь хочет привязать меня к столбу? Попробуйте только!» Рука Амира даже легла на эфес очень сильно изогнутой турецкой сабли.