Крест и стрела
Шрифт:
Он начал проповедь высоким дрожащим голосом. История еще не знала, сказал он своей пастве, таких гонений, которые терпят ныне праведники от нечестивцев. Вот что происходит сейчас в Германии. Новые языческие доктрины, которые заставляют граждан делать выбор между фюрером и богом, широко распространяются людьми, занимающими ответственные посты.
Штурмовики что-то угрожающе забормотали. Не обращая на них внимания, пастор обратился к прихожанам:
— В чем долг немецкого гражданина по отношению к его государству? — громко, почти с пафосом спросил он. — В абсолютном повиновении, ибо правитель ниспослан нам господом богом!
Бормотанье стихло. Пастор Фриш снова повернулся к штурмовикам и уставился на них
— Но как, — продолжал он, — могут христиане согласиться вот с этим? — он процитировал слова доктора Лея, лидера Германского трудового фронта: — «Национал-социалистская партия требует, чтобы душа каждого немца принадлежала ей безраздельно. Партия не потерпит существования в Германии других партий и других идей. Мы верим, что немецкий народ может стать бессмертным только с помощью национал-социализма, и поэтому мы требуем, чтобы все немцы до единого, будь то католики или протестанты, всей душой принадлежали только партии».
Еле справляясь с волнением, Фриш простер руки над огромной старинной библией.
— Что ответить на это? Только одно: это языческое заблуждение, которое приведет Германию к гибели! Вечное бессмертие даруется богом, а не партией, созданной людьми. Я повторяю слова пастора Нимеллера: как гражданин, я буду служить государству до конца дней моих; как христианин, я буду противиться вмешательству государства в дела моей церкви!
Штурмовики поднялись с мест. Лица их побагровели, перекосились от злобы; они еле удерживались, чтобы не заорать на него что есть силы. Но, согласно инструкции, они, стуча каблуками, гуськом вышли из церкви. И пастор, и все остальные поняли, что это не просто демонстративный уход, — недаром перед службой они видели на улице полицейских.
— Только в Иисусе Христе наше спасение, — дрожащим голосом произнес пастор. — Мы знаем это, как христиане, мы верим в это, как немцы. Да благословит вас господь.
Через несколько минут служба кончилась, и прихожане потянулись к выходу. Фриш стоял у дверей. Национал-социалисты из верующих — таких было немало — быстро и гневно проходили мимо. Другие, боясь столпившихся снаружи партийных ищеек, отводили глаза в сторону и еще торопливее пробирались к выходу. Но некоторые останавливались и молча жали ему руку. Таких была горсточка; бледный молодой пастор вернулся в опустевшую церковь, но они всё не уходили. Они молча глядели на лейтенанта полиции, который, топая сапогами, пошел вслед за пастором; они не двинулись с места, когда лейтенант захлопнул за собой церковную дверь. И только когда другой полицейский приказал им разойтись, они вне себя от горя пошли домой. Среди них были Элли и Цодер.
Весь день Элли бушевала, то и дело звонила по телефону соседям (большинство отказалось разговаривать на эту тему), заявляла, что сейчас же отправится в гестапо, а через минуту собиралась ехать в Берлин, чтобы обратиться к самому фюреру. Норберт, ее муж, которому с каждым часом становилось все страшнее, к вечеру дошел до совершенно истерического состояния. Если Элли посмеет протестовать, исступленно кричал он, ни ей, ни всем остальным не миновать концлагеря. Его, конечно, выгонят с работы, и тогда карьера его погибла! Элли с наивностью тех, кому никогда не угрожала опасность, не желала даже слушать его. Она — немецкая патриотка. Она не еврейка, не папистка, не бунтарка. Каждый знает Цодеров и Беков. Неужели она должна сидеть сложа руки и смотреть, как бесчинствует кучка безбожников в коричневых рубашках? Ей будет стыдно за себя всю жизнь, да и ему тоже. И какие бы планы ни придумывала Элли, она рассчитывала на поддержку мужа!
Цодер, сидя в соседней комнате у постели больной жены, слышал их спор; он стонал, кусая пальцы, но не говорил ни слова. Он понимал, что Элли права и что Норберт тоже прав. И если порой ему страстно хотелось протестовать вместе
Вечером позвонила какая-то соседка, не назвавшая своего имени. Она сообщила Элли, что коричневорубашечники повели пастора на вокзал. Элли тотчас же бросилась туда; отец и муж, жалкие и растерянные, побежали за ней вдогонку. Норберт сознавал, как позорно его поведение, — но ему было все равно. Главное, чтобы Элли его не скомпрометировала. Цодер ощущал свой позор еще острее. За последние пять лет он забыл о чести, превратился в жалкое запуганное существо и сейчас беспощадно признавался себе в этом. Но все же он мысленно изворачивался, оправдывая этот позор, твердя себе, что жена погибнет, если лишится его, что он не должен жертвовать женой ради такого безнадежного дела.
Пастора они нашли на перроне вокзала. Его поставили прямо под фонарем, чтобы он был виден всем. Нервы Цодера были так взвинчены, что сначала это зрелище показалось ему невероятно смешным. Он еле удержался от хохота. Человек вообразил себя собакой… ходит на четвереньках, лает… до чего дико и смешно! «Но это же пастор Фриш!» — вдруг сказал он себе и чуть не потерял сознание.
Ему обрили голову. Разбили очки, чтобы лишить его последнее появление на людях всякого достоинства; он шел, спотыкаясь, как пьяный, под крики и улюлюканье штурмовиков. И чтобы унизить его еще больше, на грудь ему повесили плакат: «Я— еврейский прихвостень».
Так его повели на вокзал. А там пастора окружили люди в коричневой форме. Его принудили стать на четвереньки. Если он пытался подняться, его пинали тяжелыми сапогами, и, когда собралась толпа, он уже готов был делать все, что ему велят. Он не был сильным человеком, этот молодой пастор. У него даже не хватало мужества для роли мученика, на которую он себя обрек. Нынче утром, в эту великую для него минуту, все душевные силы он отдал своему богу и теперь обмяк, как пустой мешок.
Таким увидела его толпа — он был настолько измучен, что не мог даже плакать, не ощущал ничего, кроме ужаса, и ползал, ползал по кругу на четвереньках, смешно выпячивая тощий зад, — ползал и лаял по-собачьи.
Коричневорубашечников, кольцом окружавших пастора, было не больше тридцати, а за ними столпилось человек сто с лишним зрителей. Большинство молчало, некоторые улюлюкали и хохотали. И вдруг раздался хриплый, сдавленный крик Элли. «Позор! — закричала она. — Позор! Позор!» Ее поддержало несколько голосов: «Позор!» Начальник отряда приказал штурмовикам броситься в толпу и прекратить эти выкрики, а каждого, кто посмеет произнести хоть слово, немедленно взять на заметку. Не успел он договорить, как Элли снова хрипло закричала: «Позор! Позор!» Коричневорубашечники врезались в толпу, но крик уже затих — Норберт крепко зажал Элли рот, хотя она вырывалась и кусала его ладонь. Затем он схватил ее на руки и ринулся в спасительную темноту.
Два года они были мужем и женой. Они по-настоящему любили друг друга и наслаждались своей страстью. Но кто возьмется судить Норберта, кто станет отрицать, что человеческая душа может быть доброй, но слабой, порядочной, но боязливой, честной, но легко поддающейся паническому страху? Норберт был именно такой: добрый, порядочный, честный — и в то же время слабый, боязливый, цепеневший от ужаса перед неизвестностью, дрожавший за жену, за себя самого. Не весь же род человеческий способен на мученичество — это подтверждает история, это доказывает сама жизнь. При менее жестоком общественном строе Норберт и Элли Бек прожили бы свою жизнь в мире и согласии. Но через неделю Норберт, считая, что его предали, и обезумев от истерического страха, предал свою жену.