Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:
Солон улыбнулся:
— Я бы предпочел быть уничтоженным посредственностями, чем Системой.
— В моей Системе, — сказал Ликург, — не будет посредственностей.
Солон подумал и кивнул.
— Возможно, ты прав, — сказал он. — И когда ты умрешь, во всей Лаконии не будет другого места для гения, кроме твоей могилы.
В тот же вечер Солон дал мне несколько свитков.
— Прочти это, — произнес он, — и скажи, что ты об этом думаешь.
Я взглянул на них и, хотя видел их впервые, сразу понял по почерку, кому они принадлежат. Они были так же туманны, скупы и суровы, как сам Ликург, и даже более трудны для расшифровки.
— Могу я взять их с собой? — спросил я.
Солон кивнул, думая о чем-то своем.
— Если ты их потеряешь, бог простит нас обоих.
Это были афоризмы, фрагменты, бог знает что. Я взял их с собой и, будучи заядлым и старательным переписчиком, скопировал кое-какие из них. Позднее я включил некоторые в книгу, которую унаследовал от Клиния.
Нашему тщеславию хотелось бы считать то, что мы умеем делать лучше всего, самым трудным для нас. Рабы считают рабский труд
Стремление к победе над эмоциями представляет из себя всего лишь воздействие более сильной эмоции. Убеждение — это уже желание.
Обладать сильным характером, достоинством — все это означает заткнуть уши даже для самых сильных контраргументов.
Безумие индивидуума — редкость; для сообществ — это правило. Хорошее правительство предсказуемо, непреложно и маниакально.
То, что каждая эпоха считает злом, является пережитком прежней эпохи.
Любая система нравственных ценностей — это своего рода насилие над Природой и Разумом. Несмотря на это, до тех пор пока никто не узаконит мораль, ни у кого нет возражений, что тирания и неблагоразумие плохи.
Религия, политика и искусство — все это дает нам этику животного стада (Эй ты, не пихайся). По каким же тайным законам живут великие жрецы, великие правители и гениальные художники?
Великое государство — это механическое отображение некоего великого человека. У такого государства есть все недостатки, которые есть у его правителя, хотя оно и не может обладать его достоинствами. Верно. Частные добродетели составляют предмет пустопорожней болтовни на вечеринках.
Тюремное заключение и казнь не есть великое зло, а просто отражение действительности как она есть, слишком ясное для трусливых глаз.
Величие невозможно без религии. Человек должен лично познать бога.
Я вернул свитки Солону.
— Ну? — спросил он.
— Бред сивой кобылы, — ответил я.
— Кошмарно, но не безумно. — Он постучал по столу своей тростью. — Я восхищаюсь его смелостью. Это будет гигантский эксперимент, грандиозная авантюра. Хотелось бы посмотреть. — Он хихикнул.
Я пожал плечами.
— Ну так, когда он начнет, поезжай и посмотри.
Брови Солона в испуге прыгнули вверх.
— Боже сохрани! Я пошлю кого-нибудь из друзей. — Он улыбнулся.
— Нечего на меня смотреть, — сказал я.
Солон засмеялся.
— Не волнуйся. Когда придет время, ты будешь умолять, чтобы я послал тебя туда. Видишь ли, ты и сам тиран. Его зеркальное отражение.
— Неправда, — возразил я. Похоже, он действительно так думал. — Почему ты так говоришь?
— Просто каприз, мой милый. — Он вновь рассмеялся, мельком взглянув на свою рабыню. Я видел, что мысли Солона витают где-то далеко.
Я рассказал Туке о нашем разговоре. Голосом мягче и слаще, чем утренний перезвон, она сказала:
— Это сущая правда, сам знаешь. Ты тиран.
У нее была удивительная способность защищать заблуждения, если, как ей казалось, они давали ей власть надо мной. На этот раз я, по некоторым причинам, упорствовал. Отчасти дело здесь было в том, что у нее была раздражающая манера все время сравнивать меня со своим отцом. Все достоинства ее отца, как, например, забота о мельчайших деталях повседневной жизни, для меня были просто недосягаемы, а что касается недостатков (он, скажем, не прислушивался к мнению своих домочадцев), то здесь я его в точности повторял. Это за своего отца она хотела бы выйти замуж, а не за меня.
— Назови хоть один мой тиранический поступок, ну назови хоть один, — потребовал я.
Она вздохнула, словно их были тысячи, и взяла меня за руку.
— Агатон, посмотри на свои ногти. Это омерзительно.
Однако в известном смысле предсказание Солона оправдалось. Постоянные разъезды по его делам склонили мой дух к путешествиям, и именно по моей просьбе двумя годами позже я вместе с Тукой выехал в Спарту. Ликург как раз провернул свой трюк с деньгами. В Афинах это означало бы гражданскую войну. (Солон ежечасно сдерживал готовую разразиться войну, утвердившись обеими ногами на краях пропасти между простолюдинами и Писистратом.) Кошмарные представления Ликурга о людях становились реальностью. Я должен был это увидеть. Возможно, я думал, что смогу это остановить.
В заключение еще несколько слов. По правде говоря, когда я приехал, Ликургова Спарта произвела на меня глубокое впечатление. Хотя я прибыл, исполненный презрения и даже гуманистического негодования, я также был полон восхищения перед человеком, который сумел подобное начинание успешно завершить, — и я был поражен целенаправленной простотой созданного Ликургом мира. Находясь в Спарте, я увидел весь его план, выраженный предельно просто и ясно, и посмеялся над недавней узостью своих взглядов. Просто вопрос географии. Спарте — аграрной стране — требовалось огромное количество рабочей силы — не совсем рабов, но чего-то в этом роде, поскольку множество рабов представляли бы угрозу господствующей расе, — и, сверх этого, Спарта требовала консервативных нравов, которые поддерживали бы регулярный аграрный образ жизни, сделали его устойчивой привычкой. Афины жили торговлей — дело, требующее либерализма, терпимости, гибкости. Там ничто не было ни истинно, ни ложно: простая жизнь была неким мифическим зверем. Я изучал мир с моей точки зрения, в его образах и ради его метафор. Я писал об этом стихи. Например:
Не выдумка ль то, что когда-то встречались Сердец благородство и ясность ума? ЧтоНу, ладно. Кто из нас, выйдя из младенческого возраста, не испытывал тяги к простоте? Когда я впервые приехал в Спарту, я писал такие стихи во множестве. Но хватит об этом. Я, как и Ликург, всю жизнь был отчаянным человеком.
14
Верхогляд
«Из тебя никогда не получится Провидца», — издевательски твердит Агатон, стараясь раздразнить меня. Но я больше не клюю на это. Он прав: Провидца из меня не получится. Да я и не хочу им быть. Я наблюдаю за ним: он сидит за столом и, тяжело дыша открытым ртом — августовская жара убийственна для такого толстого старика, — пишет и пишет, уже несколько часов кряду, записывает грязные подробности своей провонявшей луком жизни, а вовсе не глубокомысленные изречения, которые он слышал от разных мудрецов. Каждое утро я вижу, как он просыпается и садится на лежанке с испуганным видом, вспомнив о своем замысле (он утверждает, что пишет все это для меня); потом я вижу, как он, весь дрожа, встает, покусывает губы и проводит по ним сухим языком, затем брызгает водой из стоящего у двери сосуда себе на усы, бороду и лоб (совсем как царь Сой, со смехом вспоминаю я), после чего утирается тыльной стороной ладони, и все это с таким отрешенным видом, будто мысли у него заняты исключительно его дурацким замыслом; и я думаю: Ну и куда завел тебя твой треклятый дар? «Пора заняться делом», — бормочет он и, озабоченно выглядывая через дверь, прикидывает по солнцу, который час.
Поначалу все было иначе. У меня были личные, скажем так, трудности, и Агатон вроде как вселял в меня надежду. Не знаю. Мы с матерью торговали яблоками, и она без конца пилила меня, чтобы я занимался делом: «Смотри за корзинами, Демодок. Деньги, как тебе известно, не растут на деревьях». А иногда добавляла для себя: «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка». И тут же оглушительно выкрикивала: «Яблоки! Наливные яблочки! Свежие, как весенний денек!» Стараясь не отставать, я мчался за ней туда, куда она, нагруженная, как мул, и с глазами навыкате, как у петуха, неслась, точно боевой конь. Она могла тащить в четыре раза больше, чем я, и любила напоминать мне об этом. «Это не моя вина, — оправдывался я. — Ты же плохо кормила меня, когда я был маленьким». — «Ха! И он еще обвиняет свою бедную мать!» — отвечала она. (Однако ей нравилось, когда я стоял рядом с ней. Я слышал, как она хвастается перед окружающими: «С виду он, конечно, невесть что. Но, клянусь Зевсом, у мальчишки есть характер!») Бывало, когда я бежал за ней, чтобы не отстать, мимо проходила стайка девушек-спартанок, голых, как медузы; поравнявшись с ними, я отводил глаза, но как только они оказывались позади, я оглядывался и украдкой смотрел на их покачивающиеся ягодицы, мускулисто-упругие и высокомерно-изящные, словно бедра ланей. Колени у меня подгибались от слабости, и яблоки сыпались на землю. «Держи корзины покрепче, Демодок», — говорила мать. Иногда, проходя мимо, девушки прихватывали по парочке яблок из моей корзины и улыбались мне, но так было еще хуже. Мне хотелось заговорить с ними, спросить, как их зовут и где они живут. Но я боялся. Я становился старше — пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет — и все чаще думал, что сойду с ума. Мать беспрерывно следила за мной, следила и следила все время. «Не якшайся с чужими», — говорила она, заметив, что я шныряю глазами по сторонам и разглядываю отряд молодых спартанок. Смешно. То же самое я испытывал и по отношению к девушкам-илоткам. Я раздевал их глазами, представляя себе розоватые соски, мягкость кустика между ног, и когда снова смотрел на их лица, то чуть не падал в обморок от красоты их губ и глаз, и мне хотелось сказать им: «Привет!» — сказать, что они мне нравятся и я готов выслушать все, что они пожелают сказать, — готов слушать их хоть девяносто девять лет подряд. Я хотел узнать, счастливы ли они, о чем они мечтают по ночам и какие кушанья любят. Я часто видел, как они болтают с симпатичными ребятами, с теми, которые всегда могут придумать что-нибудь забавное, или с теми, которые с наглым видом улыбаются им. Потом я разглядывал свои тощие руки и ноги и готов был убить себя.