Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:
Я зашагал прочь, и тогда Тука окликнула меня. Я не остановился.
Двумя неделями позже я принял участие в единственной битве в моей жизни. (Эти две недели мы упражнялись как сумасшедшие. Хотя все мы были молоды, многие уже участвовали в сражениях. Единственное, чему я научился, — это до смерти бояться хороших воинов.) На Саламин послали мнимого перебежчика, который сообщил мегарянам, что афинские женщины высшего круга отправились на Колиаду, сопровождаемые только рабами, чтобы по старинному обычаю принести жертву Керам{33}. Поэтому мегаряне легко могли захватить их либо себе на потеху, либо для того, чтобы потребовать выкуп. И они клюнули на это. Отправив женщин и детей прочь, мы, чисто выбритые и переодетые в женское платье, играли и плясали на берегу, поджидая мегарян. Они прибыли и ринулись с корабля, точно свора борзых, спущенных с привязи, мы же продолжали танцевать, сжимая спрятанные кинжалы. Мы убили их всех и практически не потеряли ни одного человека, но это было отвратительно и позорно. Здоровенный детина, который подошел
Два месяца я провалялся в постели. Тука навещала меня и очень рассудительно нежным голосом втолковывала, что девушка не должна позволять своему возлюбленному идти на войну без ее благословения и клятвы верности. На меня это не производило впечатления, она ведь по-прежнему была дочерью старика Филомброта. Но от шелеста ее платья, когда она входила в комнату, от робкого, невесомого, как свет, прикосновения ее руки мне казалось, что я внутренне истекаю кровью и погибаю, утратив надежду, озлобленный и недостойный прощения. Всем своим существом я болезненно ощущал ее присутствие, как будто ее едва уловимый аромат заменил воздух, которым я дышал. Я страстно ненавидел самого себя и в отчаянии во всем обвинял Туку, как проклинал бы и богов, будь они рядом. (Я наврал ей про свою сломанную ногу — и она думала, что я герой.) Избегая моего взгляда и лукаво улыбаясь, она говорила, что, когда я поправлюсь, она преподнесет мне подарок. Наконец, помимо моей воли, мне стало лучше, и я согласился встретиться с ней около огромной старой оливы у виноградника, где мы когда-то вместе играли, и принять ее дар. Я вымылся и принарядился, не переставая при этом ворчать и проклинать самого себя (разум — коварное оружие), затем, сжимая зубы и преувеличенно хромая для пущего героизма, пошел на свидание под оливой. Тука лежала в островке солнечного света, нагая, как богиня. Рабыня сидела поодаль, повернувшись к нам спиной. Меня вдруг охватил жуткий стыд, и я, бия по земле кулаками, рассказал Туке про свою ложь. Ничтожество! Она успокоила меня, прижала мое лицо к своей груди. И я принял ее дар.
12
Верхогляд
О боги, боги, боги! Как можно так жестоко измываться над живым существом? Я становлюсь сумасшедшим, и мне не к кому обратиться за помощью. Я прочитал, что он пишет, его план для меня, и поначалу счел это очередной порцией его треклятой белиберды. Но он пишет на полном серьезе! Он действительно собирается обезумить меня!
Вчера прямо у нас на глазах произошло убийство. Какой-то человек, пригибаясь, стараясь остаться незамеченным в высокой траве, бежал через поле к тюрьме, к одной из камер дальше от нашей, — и вдруг, непонятно откуда, появились два всадника-спартанца и поскакали галопом за беглецом; я услышал свист травы и стук копыт и увидел, как один из всадников нагнулся на скаку — больше я ничего не успел заметить, — и когда они умчались, на том месте осталось торчать копье, чуть наклонно, как указательный знак, и ничто не шевелилось, даже копье. Мне показалось, что я несколько часов разглядывал его, но ощущение было обманчиво: всадники сразу осадили коней и поскакали обратно, и я увидел, как они спешились, подобрали тело, закинули его на круп одной из лошадей, потом снова вскочили на коней и умчались прочь.
— Агатон! — крикнул я, задыхаясь от волнения. Но он стоял прямо позади меня и тоже видел все это. Он, казалось, ожидал, что это должно было произойти.
Он покачал головой и вернулся к столу.
— Нам предстоит долгая и суровая зима, Верхогляд.
На мгновение я рассвирепел. Прыгнул на него, выхватил костыль и уже готов был отдубасить его, но вместо этого заорал:
— Зима, зима, зима! Долдонишь одно и то же! Свихнуться можно! Опять эта твоя блядская метафора!
Он ждал, что я его ударю.
Никогда еще я не был так зол. Вся камера озарилась кроваво-красным светом.
— Прямо у тебя на глазах гибнут люди, а ты только и знаешь что портить воздух да нести какую-то дикую ахинею о бабах и давно мертвых политиках. А тем временем люди действительно гибнут! В конце же концов есть вещи, которые нельзя терпеть!
Он выкатил на меня глаза. Я занес костыль, собираясь размозжить ему голову.
— Чепуха, — сказал он.
Я рухнул на пол. Не знаю, что случилось, просто я потерял сознание, полностью
— Учитель, я схожу с ума.
— Я знаю, — сказал он. Голос его был полон скорби, как у человека на похоронах. Кончик его бороды щекотал мне шею, и я подумал: как это гнусно, что какая-то блядская щекотка может раздражать меня в такой момент. И я заплакал еще сильнее.
— Я и вправду схожу с ума, — сказал я.
— Я знаю, — сказал он, с трудом выговаривая слова, и я заплакал уже от жалости к нему.
После долгого молчания он сказал:
— Верхогляд, я кое-что тебе расскажу. — Вдруг — невероятно — голос его повеселел. — Наш тюремщик не сегодня завтра заговорит со мной. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Днем, когда он принес нам миски с дохлыми червями или еще какой-то дрянью, он остался у двери и полчаса простоял там, сложив руки на груди, глядя, как я ем. Я съел сначала свою порцию, потом твою — неторопливо и аккуратно, отчасти чтобы обмануть свой желудок, который отказывается принимать такую гадость, и отчасти чтобы на собственном примере научить тюремщика изящным манерам. Закончив, я тщательно вытер губы той частью моего хитона, которую я отвел для этой цели, и обратился к нашему стражу со словами: «Тюремщик, послушай, я скажу тебе одну интересную вещь. Все, что мы изучаем, мы преображаем своим изучением. Потому-то истина все время и ускользает от нас».
Его это, по-видимому, не убедило, и он протянул руку, чтобы забрать миски. «Возьмем, к примеру, крабов, — сказал я. — Мы тыкаем их палочкой, чтобы выяснить, как они себя поведут, и они ведут себя так, будто их тыкают палочкой». Он брезгливо взял миски и опустил руку. «Это, разумеется, самый простой пример, — продолжал я. — Возьмем более сложный случай: скажем, атомы света. Как тебе известно, свет — это один из четырех первоэлементов, в просторечии — огонь. Мы изучаем его, отражая полированными камнями, или искривляя в воде, или пропуская сквозь отверстия. И как он себя ведет? Так, будто его отражают, искривляют или пропускают сквозь отверстия. Мы не узнаем ничего нового. Мы всего лишь вызываем определенные события». Я склонился к нему ближе, размахивая пальцем, чтобы удержать его внимание. «Не приходило ли тебе в голову, что солнечные часы не измеряют время, а создают его?» Как видно, не приходило. «Время, — сказал я, — это такая штука, вроде каши». Сложив руки на груди, я торжествующе посмотрел на него. Левый уголок его рта слегка опустился. И тюремщик удалился.
— Учитель, ты сошел с ума, — сказал я.
Он улыбнулся.
— Вот это больше похоже на правду! До сих пор ты утверждал, что это ты сошел с ума. Ох, терпеть не могу юношеское невежество.
Мы оба рассмеялись.
Когда я снова очнулся, уже было темно. Агатон гладил меня по голове. Воспоминание об утреннем событии вернулось, и я спросил:
— Кто он был, учитель? Тот человек, которого они убили?
— Какой-нибудь илот, я полагаю.
— И ты его знал?
Он долго не отвечал, и я уже было решил, что он забыл о моем вопросе, но вдруг он сказал:
— Несомненно.
— И ты ни о чем при этом не думал? — Внезапно я осознал, что моя голова по-прежнему у него на коленях, и меня замутило.
— Ну, одна-две мысли мелькнули у меня в голове, — ответил он. — Возможно, я подумал о том, каким храбрым и достойным казался себе этот человек, когда крался к тюрьме. Возможно, я также подумал и о том, какими храбрыми и достойными казались себе эти всадники, когда загнали его, как зайца. Возможно, я мельком подумал о зайцах, о полевых мышах, о камнях.
Я сел и откинул волосы с глаз. Я все еще видел это — лошадей, копье, торчащее, как указательный столб.
— Ты ни во что не веришь, верно?
— Я верю в богов, — сказал он.
— Ха! — сказал я.
— И это тоже, — заметил он. — Что-то темное затевается, когда обреченный юнец говорит: «Ха!»
Обреченный. Меня начало трясти. А он завел какую-то дурацкую историю.
13
Агатон
Ликург в свое время был великим полководцем, хотя и сильно отличавшимся от Солона. В конце концов он происходит от дорийского корня, и однажды ему довелось надевать знаки царской власти. Филомброт безмерно восхищался Ликургом, пока тот находился в Афинах, но он восхищался бы им еще больше, если бы ему довелось увидеть, как Ликург ведет в бой свои знаменитые войска. В женской одежде, с застенчивыми улыбками и цветами в волосах их трудно представить. Они упражняются обнаженными, проводя долгие часы под палящим солнцем или на зимнем ветру, до тех пор пока их кожа не задубеет, а мускулы не станут как гибкие стволы. Они учатся сражаться, как научились маршировать, — точно, каждое движение четкое, как захлопывающийся капкан. Военачальник дает сигнал, и они опускают мечи, словно одна рука, один мускул. Он вновь командует, и они делают шаг вперед, точно зубья одной бороны. Не знаю, смеяться или трястись от ужаса. Когда движение руки воина на дюйм опережает или отстает от других, ему приказывают выйти из строя и бьют по большому пальцу. Воин не вскрикивает. Ни один мускул лица не дрогнет.