Крушение
Шрифт:
Досаждали клопы. Огромные, ленивые от сытости, они казались вездесущими: падали с «крыши, гнездились в каждой расщелине, кишели в кровати, вперемешку с мухами ползали по столу и по полу. Клопы были какие-то особые — крупные, удлиненные, с веретенообразным туловищем. Андрей испытывал физическую боль и отвращение. Он попытался вступить в борьбу с клопами, но тут же отступился, признав свое бессилие. К тому же раздавленные клопы испускали такой стойкий и отвратительный запах, что Андрей готов был ежеминутно мыть лицо и руки. Так он оставил борьбу. Смирился. Единственное, чего он не мог вынести, — когда клопы ползали по его лицу. Но, словно сговорившись или направляемые кем-то, клопы старались начать свое путешествие именно с его головы. Андрей, не в силах подавить чувство гадливости, просыпался и вскакивал, отряхиваясь, точно пес, вылезший из воды. Каждая ночь превращалась в кошмар. Ему казалось, он сходит с ума. Капитан Калентьев раздобыл — а скорее всего, украл где-то в штабе карту Европы и отдал ее Белопольскому, утверждая,
Идти было некуда. В городе жарко, душно, пыльно. Думать ни о чем не хотелось. Медленно кренился потолок. Следовало заснуть или немедля напиться. Но спать далее казалось немыслимым, а пить было не на что. И даже лепешку черную купить не на что — ни одной драхмы, ни одной лиры, черт бы их взял, ни одного пиастра... Все, что оставила ему перед смертью Мария Федоровна Кульчицкая и что он продал, исчезло, улетучилось, испарилось... Он вспомнил, как спокойно и достойно умирала на полу константинопольской лачуги старая генеральша, а он молил бога, чтобы бог смилостивился и спас ее — сохранил жизнь единственному существу, связывающему его с этим подлым миром. Андрей приносил богу клятвы, одну страшнее другой, но бог не услышал его и не принял ни одной из обещанных им жертв. Тем хуже для бога, допустившего все, что переживают здесь, на чужой земле, русские беженцы. Ведь все тяжкие испытания, выпавшие на долю белой армии, делят с ней и невинные женщины, дети, старики!..
Огромный клоп упал с потолка и проворно побежал по лбу. Андрей сбил его щелчком, но на пальцах остался зловонный, тошнотворный запах... Мысли путались... Чувство позора, захватившее его целиком, пришло тогда, когда наконец началась выгрузка и конвойные офицеры у трапов самолично определяли: кто — чины армии, кто — беженцы и кого куда надлежит отправить. В сумасшедшей, осатаневшей от всего пережитого человеческой каше разыгрывались трагедии, разрушались семьи, и люди теряли друг друга навсегда. Военных уводили на другие причалы — для перегрузки на суда. Был оглашен приказ главного командования: чинами русской армии остаются солдаты и офицеры. Все иные считаются беженцами. Представители французских оккупационных властей быстро и споро сбивали группами беженцев, объявляли: лишь те эмигранты, которые не претендуют на помощь властей, обязуются жить на свои средства и готовы дать в этом подписку, могут располагать свободой передвижения (в рамках города, разумеется), все иные отправляются в специальные лагеря. Андрей стоял точно в столбняке. Безжалостные серые глаза его стекленели, губы нервически дергались. Левая рука, ограниченная в движениях после ранения, непроизвольно оглаживала грудь, чтобы успокоить боль от десятков длинных игл, которые кололи его сердце. Если б не Мария Федоровна, бессильно повисшая на нем, вероятно, он сделал бы что-то непоправимое, открыл огонь из револьвера — в своих, во французов, в себя. Или в генералов — Кутепова, Туркула, Скоблина, безучастно стоящих неподалеку.
Его состояние стало понятно старой генеральше. Она лепетала еле слышно:
— Андрюшенька... Успокойся, Андрюшенька!.. Ради всего святого!..
Она вторично спасла его. А сама тихо угасла.
Похоронив старую генеральшу, Андрей Белопольский больше недели не возвращался «домой» — в каморку, что им, по счастью, удалось снять после высадки. Продав найденную в чемодане нитку жемчуга, колечко с небольшим бриллиантом и меховой палантин, Андрей, не находя себе места, бродил по городу. Чувство одиночества, боль от потерь принимали теперь гипертрофированные формы. Он много пил, почернел лицом, оплыл, запыленный мундир болтался на его плечах, как на распялке. Всегда презрительная улыбка превратилась в жалкую, опустошенную, просительную. Повсюду он встречал объявления о розыске родных. Объявления были самые разные — трогательно-наивные, полные трагизма, страшные, как крик. Объявления преследовали Андрея повсюду. Ими пестрели страницы всех тридцати восьми константинопольских газет. Ими были плотно заклеены и стены забора бывшего царского посольства.
...Огромный двор посольства всегда был переполнен беженцами. Суматошная толпа, в которой смешались вчерашние превосходительства и сиятельства, губернаторы и генералы, фрейлины и мелкопоместные дворянки, испуганные путейцы и спесивые генштабисты, крупные помещики и биржевые дельцы, бежавшие из Одессы, из Новороссийска и теперь — из Крыма, олицетворяла, казалось, всю вчерашнюю белую Россию, унесенную из своих поместий, кабинетов, штабов могучим ураганным вихрем... Тут, как казалось им, оставался маленький кусочек их родины, близкий тихий островок среди огромного бурного моря, к которому все они инстинктивно плыли, стараясь найти защиту от вселенских бурь, несчастий, невзгод. Тут назначали друг другу встречи, заключали всевозможные сделки, предлагали свои руки и головы (а иногда — тело и душу!) — мечтали найти работу — и прежде всего, конечно, безуспешно искали своих родных и близких.
Андрей Белопольский приходил сюда чуть не ежедневно, а иногда и по нескольку раз: чувствовал себя своим среди оборванных, нечистых, отчаявшихся, мрачно-циничных или бесшабашно-веселых людей без будущего, тешащих себя иллюзорными
Обойдя заборы с объявлениями, Андрей некоторое время оставался на посольском дворе, переходя от одной группы людей к другой, всматриваясь в лица и невольно прислушиваясь к разговорам, но никогда не вступая в них, даже в том случае, когда его вызывали на разговор. Делал вид, что не слышит. Тем более что беженцы говорили об одном и том же. Андрею казалось, вещают одни и те же люди, их двое, не более. У них одно лицо широко разверстый рот, выпученные, бесцветные глаза, небритые, серые щеки. И говорят торопливо, перебивая друг друга, не слушая, каждый сам по себе. Их разговоры состояли только из трех тем. Первая — самая приятная и благостная — начиналась обычно словом «помните»: «Помните, господа, развод караулов в Зимнем?». «А вы помните у Донона? Соус кумберленд, устрицы, бутылочка шабли?». «А ранняя весна в Подмосковье? Или сказочно прекрасные белые ночи в Петербурге, лихачи на дутиках, катание на Островах?». «Божественный Невский зимой! Снежок скрипит. А вокруг собольи, бобровые, шиншилловые, обезьяньи, котиковые шубки. Помните? Хлебнешь несравненной рябиновой Шустова, и никакой мороз не страшен!..»
Вторая тема разговоров — поиски виновных в революции, в поражениях на войне, в бегстве под ударами большевиков. Тут уж интонации менялись, происходило решительное размежевание. Что ни оратор — собственная партия, своя философия и политика. В ход пускались все козыри: шли ссылки на историю, Священное писание, пророческие предсказания святых отцов. Виноватыми оказывались все поочередно: от государя императора, проявившего слабоволие; бездарных генералов, проигравших сражения и распустивших солдат; масонов, продавших империю, до слюнявых интеллигентов, которых следовало бы перестрелять скопом и перевешать во главе с Керенским, — тогда бы ничего не случилось и все «спокойно сидели бы в Питерс, Москве и своих поместьях, забот не зная, как их отцы и деды...».
Последней темой были предсказания.
Тут не спорили, тут изощрялись. Тон разговора вновь становился мирным и благожелательным. Слухи выдавались за секретную информацию. Началом каждой сенсации становилось обычно слово «слыхали»: «Слыхали, господа, союзники начинают переброску армии на Балтику? Не пройдет месяца, и Петроград наш. Там — Москва, пройдет еще два-три месяца, и с большевизмом будет решительно покончено». «Слыхали новость? Англия согласилась на военный диктат. Диктатором Кутепова — самый способный и решительный генерал. Он добьется, нас признают во всем мире». «Слыхали, союзники готовят десант на Черном море? Где — разумеется, тайна. Ударят так, большевички и опомниться не успеют, — наши, как в девятнадцатом, на подступах к златопрестольной. Галлиполийская армия готовится к погрузке...» Белопольский скрипел зубами от ярости. С каким удовольствием избил бы он каждого из этих доморощенных стратегов, от которых пахнет могилой. Могилой и помойкой. И все же Андрей продолжал ходить на посольский двор, сохраняя остатки надежды найти своих. Иногда он поднимался в «царские апартаменты», где все было обито красным штофом, а на спинках стульев и диванов нагло выпячивались романовские гербы. Гулкие красные комнаты неудержимо тянули Андрея: напоминали об ушедшей жизни, особняке на Малой Морской, где гостиная тоже была обтянута штофом, темно-вишневым правда... На него косились офицеры охраны. Однажды он услышал, как кто-то громко сказал: «Подозрительный. Один из таких молодцов генерала Романовского здесь хлопнул. Что ходит, высматривает?» Андрей злобно осклабился и так гаркнул: «Какое ваше дело собачье?!» — что офицериков точно ветром сдуло...
Здесь же, в здании посольства, Белопольский встретил своего однополчанина Митьку Дорофеева, с которым никогда не был особенно близок: презирал за трусость. А тут обрадовался, как родному, и расчувствовался неизвестно почему. Митька не преминул воспользоваться этим. Они напились (за счет Андрея, разумеется) в первом же ресторане, продолжали пить и потом, в каких-то кабаках, в публичных домах самого низкого пошиба, и пьянствовали до тех пор, пока не кончились деньги.
И тогда Митька сразу же исчез, оставив Андрея одного, — подонок. Белопольский очнулся, не понимая, где он, как оказался в полутемном пенале. Потолок и стены находились на расстоянии вытянутой руки и давили на него, точно он находился в карцере. Рассеянный свет розовато сочился откуда-то из-за его голых ног, казавшихся матово-желтыми, стеариновыми, как у покойника. Когда глаза привыкли к полумраку, он разглядел кровать, на которой находился, — она занимала все пространство между стенами, — и огромную женщину, что распласталась с ним рядом. Ее дряблое тело возвышалось точно взбитая перина. Женщина спокойно и безмятежно похрапывала, посвистывала тихо, постанывала.