Крылья в кармане
Шрифт:
Посылку я съел, но дядю не поблагодарил и больше о нем не вспоминал.
Голодные дни миновали. Открылись предприятия. Я поступил на работу. За год до призыва тот же дядя мой, Зяма Новинкер, уговорил меня уступить свою комнату его дочке Любе. Она вышла замуж за молодого инженера — робкого и молчаливого человека, оторванного от жизни, похожего на юного раввина, вчера только оставившего ешибот. Дядя руководил им. Попутно он руководил мною.
— Зачем тебе отдельная комната? — говорил он.
Едва он начал, мне стало понятно, что от
— Зачем тебе отдельная комната? Поговорим.
— Хорошо, — поспешил я его перебить. — Мне не нужна. Я уступлю. Кому, дядя?
— Любе, — ответил он. — Моей Любе. У тебя — это грязь. У тебя — это сарай. Она сделает из нее куклу.
Я выделяю случай с переменой комнаты из ряда других случаев своей молодости, потому что из-за него я столкнулся с мудрейшим своим наставником, портным Осипом Фальком. Дядя нашел мне угол у него в мастерской.
Портной Фальк, седой и немного светло-рыжий старик с вихрастой растрепанной бородой, высокий, худой, длиннорукий, костяк человека, не наживший мяса за всю свою жизнь, — встретил меня молча. Я распределил свои вещи на кушетку, под кушетку, на столик, предназначенный мне, на гвоздь, торчащий над моей будущей постелью, и стал смотреть, как работает мой сосед и квартирохозяин.
Он кроил.
Солдатское сукно, исчерченное мелом и разрезанное, вернуло мне мир геометрии (я занимался тогда на рабфаке, сдавал геометрию, и мне часто снилось, что на небе вместо звезд плавают треугольники, квадраты, круги, сталкиваются или дробятся, как микробы, и образуют новые и новые фигуры и миры). Портной резал солдатское сукно на совершенно непонятные мне, почти отвлеченные фигуры. Каждый раз, отрезав кусок, он отходил в сторону и смотрел на сделанное внимательно и насмешливо, как первый художник на мироздание. Можно было подумать, что он философствует над каждой линией, над каждым углом и окружностью. Может быть так, с ножницами в руках, по-портновски, создавали классическую геометрию в Элладе. Смешно! Вдруг мне показалось, что я увидел знакомую фигуру.
— Пифагор! Пифагоровы штаны! — сказал я.
Старик Осип Фальк посмотрел на меня внимательно, улыбнулся сочувственно, как будто я открыл его секрет, и сказал мне ласково, как сыну:
— Да, да. Брюки.
Смешно, смешно мы изучали науку! Но геометрию я почти забыл, а науку злости, преподанную мне Фальком, я ношу в своем сознании наготове, рядом с аптечкой практических навыков, среди отложений житейского насущного ума.
Портной первым научил меня называть людей чужого класса: «они». Он ненавидел «их».
— Ты хочешь есть? Попроси у «них». Ты устал? Поблагодари «их». Ты не понял чего-то в своей
Говоря о «них», он указывал наверх. К небесам это не имеет никакого отношения. Они жили всегда под небесами, но над ним. Они — в верхних этажах, он — в подвале.
Зараженный его злобой, я иначе понимал все, что говорилось на заводе, писалось в газетах, объяснялось революцией. Из этой злобы я нашел выход во все человеческие чувства, но передать его моему старику-учителю, портному Осипу Фальку, мне не удалось. С детства он вынашивал свою отрешенность и одиночество, и никак нельзя было втянуть его в наш молодой и шумный лес коллективизма.
— Произрастайте! — говорил он. — Произрастайте, молодые люди! «Они» будут рады. «Они» выпьют ваши слезы и скажут: «Бойрэ при хагофэн».
Это из еврейской молитвы, благословляющей вино: благодарят Создавшего плоды винограда.
— Нет, месье Фальк! Нет! — отвечал я. — «Их» кровь уже свертывается. «Им» приходит конец.
Я рассказывал ему о чудесах пролетарской революции и о том, куда ведет она. Он слушал внимательно, не перебивал меня, а когда я останавливался, ожидая ответа, он говорил:
— Все это хорошо! Но я не верю в Бога.
Что касается людей, то о них он даже не говорил.
Непонятно, почему он читал газеты — долго, шепотом, вслух, как молитвы?
Дорогой, дорогой старик! Зачем в продолжение шестидесяти лет он тратил свои силы только на мысли? Почему он не стал знаменитым портным, не изобрел безопасного кармана или какой-нибудь моды? Почему он не ограбил богача, не украл красавицу, не пошел в армию трудящихся? Почему он только думал?
Задумавшись, он жевал свой коленкоровый портновский метр.
Это была точная машина самоуглубления. Чем дольше продолжалось раздумье, тем больше он сжевывал. Можно было определить, на сколько сантиметров задумался старик. Иногда глаза его становились голубыми-голубыми, он останавливал иголку, и у жующих старческих губ я видел цифру «22». Цифры выше я не видел. Это он думал о смерти.
Двадцать два сантиметра.
Нет, нет! Друзья, сверстники, товарищи! Оставим старикам «22 сантиметра»! А мы давайте — в ряды рискующих, в ряды ученых и мореплавателей, бросающих бесконечный лот познания в глубины океанов и лет. Чего стесняться! Поэзия так поэзия! Любопытство так любопытство! Мы — молоды. Это оправдывает все.
Я окончил рабфак. Поступил сначала в один, потом в другой институт, потом бросил, пошел снова на производство, потом поступил в Красную армию, расстался со стариком, со своим городом, встретил Василия Холмогорова и начал жизнь, продолжаю которую сейчас и надеюсь продолжать до последней страницы.
После демобилизации в полк на мое имя пришло письмо. Там знали, что я ушел с Холмогоровым и переадресовали письмо в деревню. Я получил его в Балайбе на следующий день после организации колхоза. По предложению Василия колхоз был назван «Справедливый путь марксизма».