Крысобой. Мемуары срочной службы
Шрифт:
Выпрыгнул, автобус поехал, мы увидели зубоврачебные кресла, зеркала и старух в синих халатах, спросил время: восемь утра, Свиридов прошелся меж кресел, его усаживали, окликнул меня:
— А правда, у меня походка генеральская? — И зевал, а нам протирали лица водой с церковным, похоронным запахом.
— Вот чем закончилось, — протянул лысый солдат, он тоже с нами, я вздрогнул, предупредил Свиридова:
— Клинский! Не слушай его! Чего тебе? Чего ты к нам ладишься? — Посмотрел на его череп, ожидая увидеть впадины, бугры, синие пятна.
Солдат
— Не-ет, ничего они не успели надо мною — все обошлось. Что думаешь первое? Земский собор? — Заикнулся и посидел, разинув рот, словно челюсти расперла пружина. — Главное сделано, остались мановения руки. Нагнали силу — пойдет сама. — Ему неприятно, что заикание все заметней, он отдохнул. — Сейчас не хочешь, а там затянет. Лучше прикинуть загодя, что первое? Направление. Хоть из рук не уронить. Будет противно — никто не имеет… заставлять целую жизнь. Подменим. Простите! — Он поцеловал мою руку, я запоздало отдернул. — Не губи. Не забудьте меня. Я для себя корыстно не брал, мы-мы-и… — Заикание одолело, он пятнами покраснел от смущения и ушел к водителю, на соседнее сиденье, где помещаются ученики, билетеры, экскурсоводы.
Старуха запрокинула мне голову на кожаный подголовник.
Растерла по ладоням маслянистые червячки вазелина и легкими нажатиями пальцев слева и справа крепила на мой нос мокрые, тяжелые нашлепки мучного цвета. Разгладила… И продолжала лепить уже ноздри.
Старуха оборачивалась на изображение, не видное мне, я покосился: прапорщику втирают в щеки черный порошок. Он сидел не шевелясь — спал.
Что теперь берет? Взяла вату, смяла из нее две лепешки, прикладывая для уточнения размера к моим щекам. Вырезала из белой простыни два лоскута круглых и промазала их края белой, пахнущей спиртом жидкостью. Приложила вату к щеке и накрыла ее лоскутом — смазанные клейкие края пришлись на кожу. Она разгладила лоскут по окружности — приклеила. И взялась за другую щеку.
— Подсохни. Пока буду одевать.
Старуха ловко снимала все, я только чуть приподнимался и наклонялся, подымал поочередно ноги, просовывая в новые штаны, она зашнуровала ботинки.
— Не туго? Рубашку потом, а то уделаем. Улыбнись. Щеки надуй. Глаза закрой — открой. Вот так, носом потяни — ну! Ничего. Смотри в зеркало.
Старуха запятнала какой-то мазью лицо и размазывала пятна равномерно — кожа становилась белесой. Намазала румяно скулы и с них размахала розоватость по щеке, к нижним векам, к уху, на подбородок. Провела розовую полоску над бровями. Наклеенные щеки закрасила не сплошь — оставила по белому пятнышку в монетку. Щеки получились толстые, провисшие.
Особой, щетинистой кисточкой старуха выкрасила седыми мне брови и чуть подправила их размер. Другой кисточкой подчеркнула коричневой чертой нос, обозначила ноздри.
— Губы. Пусть, наверное, улыбается, да?
— Твоему — да, — отозвалась вторая, красящая Свиридова. — У моего все равно не будет видно. Может, мне зубы выбелить?
Кисточка щекотными
— Как новый. — Старуха рассмеялась. — Ишь, замер. Состарим!
Она обмакнула бархотку в баночку с порошком, напоминающим пепел, и прогладила ею лицо, особо задерживаясь на висках, глазных впадинах, верхних веках — там кожа стала землистой.
Автобус остановился. Старухи одинаково посмотрели на часы.
— Приехали уже?
Лысый солдат промолчал. В окна накатывал ветер. Старуха попыталась отвернуть шторку, но снаружи по стеклу ударили железным. Успел увидеть самолет. Летное поле.
— Главно, чтоб не дождь.
Выше кадыка она провела одну над другой две коричневые черты. Между ними закрасила белым. Подбородок вышел двойным, тяжелым. Она взялась рисовать морщины, я подумал, скоро — все, и захотелось увидеть Свиридова, чтобы он хоть взглянул, но там, где был прапорщик, чернела поблескивающая лысина, и старуха клеила на нее кучерявую шерсть.
— Сиди спокойно.
Снаружи не расслышали, и вкрадчивый голос Губина сообщил:
— Работайте спокойно. Время еще хватает.
Старуха нарисовала морщины от носа вниз, углами вокруг рта, дуговые над бровями и выше — мостиком над переносицей. Каждую морщину она разгладила пальцем — они стали мягче.
Смочила в миске расческу и со лба волосы убрала назад, сгладила вихры, освободила уши — теплая капля упала на шею. Старуха сняла с болванки гладко зачесанные седые волосы, накрыла ими лоб мне, натянула к затылку и надела на голову совсем, поправила. Где высовывались подлинные волосы, она загораживала их седой прядкой, приклеивая ее к коже, чтоб не задралась.
— Пробуй — кивай, сильней кивай. Дай рубашку оденем. Она без пуговиц. Я прям на тебе нитками на груди прихвачу, сверху галстук прикроет, пиджак все равно не расстегивать. Кто там будет приглядываться. Белая рубашка и белая, хорош. Пиджак…
Подбитый ватой пиджак толсто торчал, как кавказская бурка. В нем жарко и не повернуться.
Старуха потрепала волосы на лбу — топорщились, прижимала их, отпускала — не лежат, достала из кармана ленточку и расправила на лбу.
— Да что ты? — И отдернула руки.
— Нет-нет, не хочу. Без этого… Не это.
— Видали его? Так спокойно сидел… Почему не надо? Паричок поддержит, а то будет отставать — некрасиво.
— Нет, уберите ее!
Старуха мученически вздохнула, оглянулась за поддержкой к лысому, теребя ленту.
— Не пойму… Вам цвет не нравится? Почему какое-то отторжение? Вам же самому свободней будет. Давайте так: я попробую, чуть-чуть. Не понравится — сразу снимаю, я сама увижу, если плохо. — Она говорила неестественно, как ребенку. — Пробую. Сами убедитесь, как вам сразу будет хорошо. — Ловко промазала ленточку клеем и вмиг налепила ее на лоб, прихватив нижнюю кромку седины, и двумя движениями от середины, ребрами ладоней пригладила.