Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды
Шрифт:
— Все равно! — опять орет Куфальт. — Ты ко мне придираешься! Просто мстишь мне, потому и платить за работу не хочешь, знаю я тебя! Тащи сюда сеть, а то огрею парашей с дерьмом…
— Что такое! Что такое! — доносится от двери, и в камеру протискивается повелитель центральной тюрьмы, главный надзиратель Руш. — Парашей с дерьмом? Круто, круто! Но потом все собрать, своими руками! Своими собственными!
— И этот человек собирается послезавтра на свободу, — ввертывает сетевой мастер, вдруг обретая уверенность
— А вас это вообще не касается! — заводится Куфальт по новой. — Вас тут никто не спрашивает! Вы здесь не начальство, понятно? Я на вас директору пожалуюсь! Это вы, вы довели меня! Придирались ко мне изо дня в день! Я ведь не забыл, мастер, что вы всегда давали мне самый плохой шпагат, а мои узлы браковали — мол, недостаточно прочные. И я затягивал и затягивал их изо всех сил, так что уже все руки были в крови, а вы только улыбались себе в усы и говорили: все еще недостаточно прочные.
— С чего это вы так разошлись, Куфальт? — спрашивает главный. — Вы что, больны?
— Вовсе я не болен. Но я семнадцать норм выполнил, а мастер хочет начислить только за шестнадцать. Это справедливо? Я-то думал, здесь с нами обращаются по справедливости.
— Если он выполнил семнадцать, должен и получить за семнадцать, — заявляет Руш.
— Но я уже подал списки инспектору…
— Что такое! Что такое! Никаких «но»! Сделал он семнадцать?
— Да. Но…
— Что такое! Что такое! Какие еще «но»? И получит за семнадцать! Все ясно?
— Но я уже подал списки.
— Значит, пойдете и скажете, что ошиблись.
— Да весь сыр-бор из-за того только, — говорит Куфальт, внезапно расплываясь в ухмылке, — что он думает, будто я заложил их с Розенталем. Вот и зажиливает у меня одну норму. Потому я так и разозлился.
Главный надзиратель молча стоит и ждет. Это его час. В такие часы он собирает свой урожай, в часы, когда приятели ссорятся, а друзья поливают друг друга грязью, он собирает материал против заключенных и против деления их на категории, содержание его докладных само плывет к нему в руки. Все он знает, обо всем узнаёт, а директор тюрьмы в своем кабинете только воздевает руки к небу и вопрошает в отчаянии: «Неужели нет среди них ни одного порядочного?»
Мастер густо заливается краской и выдавливает:
— Господин Руш, если уж на кого доносить, то…
— Ну, что такое? — подбадривает его Руш, добродушно и широко улыбаясь. — Вы ведь не имеете в виду нашего образцового подопечного Вилли Куфальта? Посмотрите, как выглядит у него камера, разве найдется еще такая во всей тюрьме? Все начищено, надраено, блестит, как зад у павиана.
И Куфальт до такой степени проникается уверенностью в своей безнаказанности, что еще подливает масла в огонь:
— Ясное дело, мастер, меня следует заложить. Вам, мастер, до зарезу нужно меня заложить. Тоже ведь небось присягу давали,
После чего уже тот срывается с тормозов:
— Этот шантажист, скажу я вам, господин главный надзиратель… — И вдруг спохватывается. Кровь бросается ему в голову, но он все же спохватывается: — Значит, так, Куфальт. Вы получите за семнадцать норм. Даже если мне придется выложить эти восемнадцать пфеннигов из своего кармана. Получите их послезавтра у ворот от меня лично!
Сетевой мастер уходит. Теперь уже Руш недоволен и постепенно наливается злобой.
— Господин главный надзиратель, а не было ли мне письма? — спрашивает Куфальт.
— Письма. Письма! Получите, когда придет время. Вы вообще обнаглели сверх всякой меры. Сетевой мастер — ваш начальник. Вот впишу вам в справку об освобождении, что поведение было неудовлетворительное. И при повторном сроке вам и второй категории не видать.
Сказал, и дверь за ним захлопнулась, прежде чем Куфальт успел заново завестись.
В восемь часов вечера у третьей категории начинается еженедельный сеанс радиопрослушивания. В здании тюрьмы уже тихо, несколько надзирателей из ночной смены шлепают войлочными туфлями по пустым коридорам и осторожно, стараясь не шуметь, еще раз отпирают уже запертые иа ночь двери камер арестантов третьей категории. Так же осторожно те спускаются в классную комнату, ибо нет ничего страшнее, чем тюрьма, разбуженная ночью. Стоит нарушить драгоценный сон заключенных, и поднимается такой крик, стук и рев, что потом ничем не остановишь.
В классной комнате собираются двенадцать человек; еще довольно светло, сапожник уже крутит ручки приемника.
— Что передают? — спрашивает Куфальт, но сапожник все еще злится на него и не отвечает.
Зато Бацке, долговязый Бацке, распоряжающийся прелестями обнаженного женского тела и обеспечивающий бесперебойную работу котельной, с готовностью откликается:
— Оперу Верди. Хочешь послушать?
— Нет, лучше не надо. Не пойму, почему они вечером никогда не передают что-нибудь смешное. Могли бы хоть изредка подумать о бедных арестантах.
И Бацке сразу же садится на своего любимого конька:
— Почему это они должны о нас думать? Да они до смерти рады, что им не нужно о нас думать. Счастливы, что от нас избавились. Мы для них скот.
Передача началась, и Куфальт с Бацке стали прохаживаться по проходу между партами.
— Табачок найдется? Ого, приятель, откуда у тебя всегда такой фартовый табак? Я тут тоже научился уму-разуму, но где мне до тебя…
— Отзвонил бы, как я, четырнадцать годочков, — говорит Бацке, которому стукнуло тридцать шесть, — знал бы эту лавочку не хуже меня.