Кубатура яйца
Шрифт:
Такого духовного смятения страна еще не знавала; переменить это непросто. Все было словно истерика.
«О чем ваши стихи? — спросили очень известного поэта Аллена Гинзберга, одного из бардов калифорнийских хиппи на вечере в Сан-Франциско. — Что сейчас главное в вашей поэзии? В вашей жизни?» — «Оголенность», — ответил Гинзберг. «А все-таки?» — переспросили из зала. «Оголенность!» — заорал бородатый поэт, взобрался на стол и начал рвать рубаху на своем кругленьком брюшке, спеша раздеться догола.
Американский драматург Эдвард Олби сказал мне как-то очень точную мысль о том, что с каждым «витком» изощренности порнографических ли, иных ли средств, которым надлежит вызывать читательское сверхвозбуждение, порог читательской восприимчивости деформируется с устрашающей быстротой. Упрощая пример, можно сказать, что если сегодня вы повергли зрителей в шок, продемонстрировав разрезание киногероя на три части при помощи кухонного ножа, то завтра вам придется резать его на восемь частей при помощи электропилы, а послезавтра уже бог весть что придется, ибо правила игры, в том числе порнографической, установлены не вами. Это социальные правила.
Социальные кризисы неразрывно связаны с кризисами личностными. Коль уже общество приняло порнографию в себя и дало ей развиться, оно должно было в своей болезни
Воспитание дураков — одно из наиболее жестоких, бесчеловечных занятий; порнография входит в него составной частью. Об этом немало рассуждают и пишут сами американские интеллигенты, которых уже страшит образ гражданина с осоловевшими, стеклянными глазками; всех порядочных людей должен страшить: ведь испокон веков солдатам, которых собирались лишить последних способностей к активному мышлению, прямо к линии фронта привозили спиртное и гулящих девиц…
…Новоявленное бесстыдство оказалось очень скучным. Из человеческого общения изымались многие подробности, казавшиеся несущественными вначале, но резко сказавшиеся потом, — человеческое тело становилось анонимным, как незнакомый автомобиль; оно становилось волнующим само по себе, не затрагивая ума, лица, души обладателя. И здесь, по-моему, сработал великий закон, действующий и в сфере искусств: «Безликость не выживает». Безликость умеет быть шумной и суматошной, но все это до поры до времени, срок бытия безликости краток и неволнующ, а порнография прежде всего безлика. Она еще многое поуродует — она уже немало опачкала, — но порнография входит лишь одним из кристалликов в многоклеточный организм огромной страны, устроенной очень сложно.
Страна занемогла, и множество проявлений оказалось у болезни ее. Семья страдала как одна из клеток ослабевшего государственного организма; она не гибла в пароксизмах разводов и не корчилась под неприличными анекдотами. Но переставали стыдиться крайностей, пробовали «жить сообществами», в развеселых газетках предлагали меняться супругами или, словоблудствуя, с лихим цинизмом обсуждали разные разности, не снившиеся авторам романов, считавшихся порнографическими еще в пятидесятые годы. Одна молодая женщина застенчиво пожаловалась социологам: «Я так себя глупо чувствую. Мой приятель хотел бы, чтобы мы как-нибудь повеселились втроем или вчетвером, а мне ужасно неудобно. Наверное, в сущности, я не столь либеральна, как хочу казаться». Ну конечно же основная масса людей живет-поживает, как прежде, но то, что можно публично выговаривать себе за нежелание заниматься любовью (назовем это так) втроем или вчетвером, — тоже весьма показательно. Иные семьи существуют фактически, но не спешат с регистрацией брака; возраст людей, узаконивающих брачные отношения, очень повысился, но во многих случаях люди так и не узаконивают ни своих общностей, ни их результатов. В прошлом году в Вашингтоне был впервые установлен весьма странный рекорд. У незамужних женщин родилось за год четыре тысячи девятьсот восемьдесят восемь детей, у замужних же — четыре тысячи семьсот пятьдесят восемь, то есть «незаконных» детей родилось больше. Хотите подробностей? Сорок шесть процентов «безотцовщин» родилось у мам, которым нет девятнадцати лет, двести младенцев — у пятнадцатилетних матерей, сто пятнадцать — у женщин (сложно у меня с терминологией), которым пятнадцати не исполнилось, а четверо — у двенадцатилетних..
Я не хочу вздымать во гневе руки и осуждать нравы — цифры красноречивы без комментариев; мне страшно за детей, которые будут так расти, — или кто-нибудь из вас думает, что пятнадцатилетние мамаши смогут воспитать тайные плоды неосознанной страсти? Что я наверняка знаю — большинство из девчушек, поспешно расставшихся с невинностью и произведших себе собственные куклы, не побежит топиться с горя в реке Потомак. В Вашингтоне у меня несколько лет назад произошла — и запомнилась — встреча, которая с большой долей вероятности позволяет прогнозировать будущее энергичных молодых мам.
Свернул я в проулок, сокращая дорогу к гостинице, и наткнулся на стайку разноцветных (впрочем, преобладали черные) детей; было похоже, что шестиклассники возвращались из школы и остановились посекретничать. Я широко улыбнулся им, еще хотел по затылку какого-нибудь погладить — очень уж симпатичные были детки. Но стайка расступилась и вытолкнула навстречу мне чернокожую девчушку — едва до нагрудного кармана мне ростом, совсем маленькую, в цветастом платье-халатике. Девчушка рывком распахнула халатик — под ним ничего из одежды не было — детское тельце шоколадного цвета. Улыбнулась она вполне профессионально и, протяжно, по-южному выговаривая слова, пообещала мне множество удовольствий. Девочкин эскорт стоял вокруг с очень серьезным видом — правые руки в карманах. Смешнее всего бы я, наверное, выглядел, начни их стыдить; не придумал ничего лучшего, как молча пройти сквозь детишек — словно сквозь тростник: ни один не был выше моих подмышек.
…С тех пор как я узнал приведенную здесь официальную статистику вашингтонских деторождений, нет-нет и подумаю: а чем виноваты дети, что будет с ними? Осколки сексуального взрыва улетели в будущее, дальше что?
Ну, что касается слова «дальше», то оно не всегда было популярным в Америке. За последние десятилетия авторитет и значение размышлений о будущем возросли, но американцы традиционно с трудом привыкают к понятиям и вещам, которые невозможно взвесить, измерить или потрогать. Я уже писал, что Америка в последние годы постарела, у нее убавилось уверенности в себе и подчас прибавилось суетливости. Но в то же время ведь именно сейчас, как никогда прежде, можно почувствовать, что жители Соединенных Штатов уже не ощущают себя, как правило, беглыми европейцами, африканцами, азиатами, — заработаю, мол, денег и уеду домой… Теперь Америка все больше обрастает собственными детьми, американцами насовсем, болеющими за свою родину, мучительно размышляющими о ней. О морали говорят много, но честные люди ищут мораль, соизмеримую с главной мировой болью. В Медисоне возле мотеля «Парк Мотор Инн», я видел демонстрацию против приезда в город сотрудника ЦРУ, желавшего
Человечек, о котором написано многими писателями и так много, очень одинок, ему скучно, и он страдает от этого. Америка полна секретов, ему недоступных; и вдруг окно в один из интимнейших уголков бытия распахнулось настежь. Общество лишалось одного из последних оплотов своей интимности, выставив напоказ зрелища и толстые книги, за которыми дедушка человечка тайком от бабушки и пуританской таможни когда-то ездил в Париж. Новая порнография стала возможной в среде очень разъединенных людей: старые книжицы из Парижа о разных полупридуманных Мими и Коко — это одно, а безразличное обнажение перед людьми, с которыми ты встречаешься ежедневно, — совсем другое. Здесь — другая, символика, и внезапно ощущаешь, что — символика боли. Ну не может же вправду фотография голого зада считаться признаком великой интимности. Голый человек беззащитен; голая земля беззащитна; голое дерево беззащитно; мне всегда кажется, что чужая обнаженность требует помощи. Когда нагота становится демонстративной и вызывающей, она тоже нуждается в помощи; у библейских страдалиц отрастали косы, скрывавшие их наготу, дарившие в беде хоть этакую защиту. Пленных раздевали догола — победители всегда оставались одетыми; на обнаженном теле видны все шрамы и все тайные знаки — всем ли надо их видеть? «Студенты-проказники» бегали голышом по территории университетов — мода на такие пробежки вспыхнула и тут же погасла в начале семидесятых годов. Человеческая нагота многообразна — разница между обнаженными Ренуара и голыми девками из порнографического журнала такова же, как между созвездием Рыб и маринованной селедкой из банки, — это ясно. Когда-то французские короли удостаивали приближенных высшей чести — присутствовать при своем одевании. Нынче приглашают на раздевание — и это тоже тоскливо.