Кубатура яйца
Шрифт:
«…Они ни во что не верят, — сказал мне голубоглазый мусорщик в белой чалме. — Они верили только в себя, а теперь не нужна им и эта вера. Вот были вы в „Билтморе“ — здесь есть еще несколько таких ресторанов, это ведь Аризона, здесь не только Финикс — это стиль. Знаете, сколько людей в Америке ежедневно засыпают голодными, думая о том, чего бы погрызть завтра, — десяток миллионов… А в соседнем городке Тусоне — это маленький городишко по десятому шоссе на юг, — только в нем одном ежегодно выбрасывают в мусорники до десяти тысяч тонн первоклассной еды. Они сами в Тусоне подсчитали, что выбрасываемой пищей могли бы до отвала кормить четыре тысячи человек — целый год…» Мусорщик покачал высоким белым тюрбаном и поднял пластиковый мешок, собираясь водрузить его в кузов своего «пикапа». Мусорщик разъезжал между домиками под Финиксом, и так вышло, что я оказался рядом и заговорил с ним, к некоторому удивлению голубоглазого парня. «Хотите выпить?» — спросил я. «Сок, если можно», — ответил невозмутимый мусорщик, вытер ладони о фартук, снял его и
«Меня зовут Сурья Сингх Халса, мне двадцать девять лет, — сказал парень. Тут же, предупреждая вопрос, добавил — Сингх — это мой религиозный псевдоним, на самом деле я родился в штате Колорадо, и родители мои чистокровные англосаксы. Хиппи уже нет, а я был хиппи…» — «Да, хиппи уже нет, — согласился я, — даже в Калифорнии почти нет…» — «А я был хиппи, — повторил мой собеседник в тюрбане. — С пятнадцати лет наркотиками баловался и едва-едва учился. Затем занялся спортом — от наркотиков отошел и далеко прыгал на лыжах, — в 1964 году я даже был в олимпийской сборной США по прыжкам с трамплина и после игр оставался в сборной. Мне платили спортивную стипендию, и я в колледже родного своего Колорадо изучал изобразительное искусство, сам рисовать пробовал — такие, знаете, картины с натуры, ну прямо как реализм. Но что-то плохо мне жилось в наших горах и в снегу; родители помогали мало, я уже взрослым становился, сам на соревнования ездил, сам зарабатывал на жизнь, а у них еще дети есть. Так я покатил в Аризону — думал, что тепло здесь, сущий рай, как-нибудь проживу. Прыгать я стал хуже, со стипендии сняли, вывели из сборной, так что в горах меня ничто не держало. В Колорадо было мне совсем пустынно, а здесь еще и тоскливо стало — пески, кактусы, запертые подъезды. Я тогда немного еще фотографией занимался, мне актер Джон Вейн помогал — он старый, но очень хороший, — ковбоев играет, премию „Оскар“ получил. Ему нравилось, как я фотографирую лыжников и как его фотографирую; он снимки мои в печать пристраивал. Но это была тоже ненастоящая жизнь — чего-то в ней не хватало. И тут судьба послала мне йога. Нет, нет, вы не думайте, настоящий йог из Северной Африки, и его появление было предсказано планетой Уран — это я узнал позже…»
Когда в начале этой главы мне легко вспоминалось об американском смехе, об американском упорстве и нежелании проигрывать, то я думал о псевдо-Сурье Сингхе Халса тоже. Рано повзрослевший, как большинство молодых людей в Америке, он тоже принял на свои плечи обвал страшной силы: кризис… Моральные потрясения сочетались с материальными: мало было узнать, что небольшой Вьетнам не может быть побежден гигантской Америкой, оказалось еще, что нефтяной кризис может, потрясая Америку, контролироваться арабами, о которых американцы имели, как правило, очень смутное представление. Мир оказался не подвластным Америке, сила ее, богатство — все то, что так высоко ценилось, вдруг рухнуло, и моральные категории вышли на передний план, а с ними-то было труднее всего. Материальные кризисы Америка видывала уже и переживала посуровее нынешнего, но моральных потрясений такой силы она не знала, пожалуй, со времен Гражданской войны. Оказалось, что многие дети Америки похожи на соскучившихся наследников богатого старика — им наплевать на его здоровье, остались бы деньги. Вспыхивали ура-патриотические истерики, искали, конечное дело, московских шпионов и коммунистов, устроивших заваруху; да что толку, когда все знали, что причину надо искать в себе самих, — не все решались. Людей ломало изнутри, многие менялись до неузнаваемости. Я удивился одному из своих давних знакомых, который врыл перед домом высокую железную мачту и по утрам за веревочку подымал на ней звездно-полосатый флаг, словно желал на всякий случай доказать сомневающимся свою лояльность. Другой ищет дочь, ушедшую в хиппи и растворившуюся где-то в калифорнийских мандариновых рощах. Третий разговаривал со мной о свободе и богатстве и заодно о том, что ничего не может понять.
«Свобода? — спросил у меня мусорщик в белом тюрбане. — Свободу человек приобрел не от революции, не от церкви, не от правительства — мир переполнился приказами: „Делай, как я, не то арестую! Молись, как я, не то изобью!“ Свободу человек приобрел, удаляясь от этого мира, вот как я ушел. А ведь был хиппи…»
Еще один осколок разгромленной армии. Здесь бы мне сказать несколько слов о рассеявшемся войске хиппи, странных детях рациональной страны, не похожих на все иные человеческие продукты Америки, одно слово — хиппи…
Никто не знал, кто они, потому что были хиппи-сезонники (каждой весной миллионов шестьдесят молодых людей оказываются свободными от учебы, и многие из них отправлялись в пешие странствия, возжаждав всяческих необычностей), были хиппи-переростки (сродни русским бродягам начала века, которые естественно вмонтировались в разнородную толпу), были хиппи-философы (я помню, как в нью-йоркском Гринич-Вилледж один из них долго разглядывал меня сквозь очки в проволочной оправе, а затем сказал, что я слишком хорошо одет, чтобы сидеть и размышлять рядом с ним. Он не задирался, тщедушненький, он пытался понять, с чего это меня принесло сюда в такой беленькой водолазке), — были всякие хиппи, из них иные даже поднимали знамена политических митингов, боролись против вьетнамской войны, помните, как били их гаечными ключами и полицейскими дубинками, — все это вы знаете. Хиппи были все разные,
…Мусорщик рассказал мне, что живут его друзья поблизости друг от друга — община аризонских йогов; размышляют, не мешая друг другу, самоуглубляются, сотворяя свои асаны, в пустыне тепло и есть несколько источников с чистой водой, и есть целые острова тишины. Он, Сурья Сингх Халса, желает мне успеха — ему пора ехать, потому что сегодня вечером у них встреча с одним из верховных учителей — гуру. Вот соберет он мусор из квартала и уедет в пески, где совсем неплохо — тихая жизнь в пустыне… Йог заулыбался мне на прощанье, все-таки он был американцем и умел улыбаться; «пикапчик» зафыркал и укатил, оставив меня наедине с кофе неподалеку от Финикса, странного города на юго-западе США, где умеют жить, зачастую не прикасаясь друг к другу. Даже улыбки могут разгораживать белыми частоколами. А ведь какой город в пустыне построили, какой город!
«Ну ладно, — подумал я там же, на шоссе среди кактусов, — Лас-Вегас остается городом начала, символом азарта, фарта, удачи, везения — много имен у чувства, заставляющего человека отождествлять колесо судьбы с рулеточным колесом. Чет — нечет, повезло — не повезло. Вся жизнь так. Ну ладно, повезло, а что дальше? Финикс? Финиш? Город у конца дороги? Зачем было город городить? Как же дальше?»
Мне вспоминались знакомые всем нам пенсионеры моей страны, устраивающие внуков на учебу, читающие шефские лекции, заседающие в различных комиссиях, консультирующие несговорчивых молодых, суетящиеся и тяжко страдающие, если их вырвать из ежедневной круговерти; я заскучал по ним неожиданно для себя в чужестранной пустыне. Вспомнил семидесятивосьмилетнего отставного генерала Васильева, неутомимо и охотно рассказывающего детям о штурме Зимнего. С такой нежностью подумалось о стариках, оставшихся дома.
Вчера я написал очень дорогому для меня человеку — Миколе Платоновичу Бажану, семидесятидвухлетнему мудрому и великому поэту, без общения с которым мне всегда плохо и пусто. Вспоминалось, как иногда Микола Платонович подолгу стоит на улице, ожидая всех, кто сегодня должен зайти, потому что замок на двери его подъезда порой защелкивается, — как же тогда быть гостям?
Что же вы так невесело доживаете, люди в пустыне? Неужели вся жизнь и вправду была ради ананасов с малиной — так вам же не всем это есть можно: доктора запретили. Страна вам не надобна или вы ей не нужны? Как же это так, чтоб столько заборов — и внутри дворов, и снаружи? Кто-то из нас очень все упростил — вы или я, простите уж…
Перед отъездом из Финикса мы долго беседовали с полупарализованной девушкой, рассказом о которой я начинал эту главу. «Одиночество можно преодолеть, — сказала она. — И не обязательно бегать для этого по затолпленным улицам — на шумном бульваре можно оказаться одиноким, как перст, вы же знаете. Я думаю, что города, посвященные одиночеству, не нужны: плохо, когда люди прячутся друг от друга умышленно. Но время сосредоточенности необходимо всем — посидеть, подумать, с чем ты идешь к людям, и прийти к ним. Я очень хочу, чтобы у меня оказалось достаточно сил и мужества для такого прихода, — в пустыне можно начать жизнь, можно закончить ее в пустыне. Важно, чтобы пустыня не простерлась к тебе вовнутрь и не засыпала душу песками…»
Девушка улыбнулась, затем лицо ее напряглось, и я понял, что сейчас будет ей больно, значит, не надо мне здесь быть. Я тронул ее за руку, прощаясь, встал и пошел по дороге в ту сторону, где квадратиками огней светился Финикс, большой город в пустыне.
Не время и не место для шуток
После возвращения из Америки меня расспрашивали о мафии много и с великим пристрастием — о чем бы я ни собрался рассказывать. Вот я и решил эту главу начать с упоминания о таких просьбах, а заодно — и с прикосновения к ответам на них, тем более что проблема преступности сегодня — одна из самых непростых и самых наглядных американских проблем. Говорят о ней президенты и пишут журналисты, не облеченные государственными полномочиями, а внезапная ночная пальба воспринимается чаще всего очень лично — как звуки боя, в котором завтра могут выстрелить и в тебя. А мафия? — она тоже одна из сражающихся сторон…