Кукук
Шрифт:
Она: Как же так?! Столько лет вместе, а никакого контакта. Я не понимаю.
Я: А вот так.
Она: Это неприятие было направлено с вашей стороны или с его?
Я: С обеих.
Она: А что ваша мать?
Я: А ничего. Она его любила. И любит до сих пор. Я на вторых ролях. [Нет, на третьих, на вторых — кошка Джеки.]
Она: Странно.
Я: Было очень трудно. Но у меня была отдельная комната. В России это редкость. Она была моей крепостью. И я выжил…
Она: И вы выжили… А теперь вы здесь и жить больше не хотите. А почему же вы тогда не попытались расстаться с жизнью здесь?
Я: Чтобы не
Понимаю, что всё превратилось в фарс. Я хочу покончить с собой. Меня запирают в закрытое учреждение, чтобы спасти. Я, благодаря побегу цыгана, не убегаю с ним, но также получаю назад некоторую свободу в перемещении. Т.е. могу тут же уйти и умереть. Затем, три недели спустя, врачи переводят меня в открытое отделение, где я подписываю бумагу, в которой говорится, что я нахожусь здесь отныне добровольно. Получается так, что я отказался от своего решения и типа: врачи, спасайте меня от самого себя! А ведь это не так. Я ни отчего не отказывался. Мне просто из-за медикаментов стало не-холодно-не-жарко. Я тупею…
Врач (подмечая все эти непоследовательности): В тоже время вы готовы провести в клинике остаток своей жизни.
Я (толком не зная, что ответить): Ага.
Она: Пожизненно это звучит оптимистично. Тогда добро пожаловать в наше отделение!
Моё серое досье захлопывается.
Я (улыбнувшись): Спасибо!
И я в очередной раз пакую свои вещи и на этот раз в одиночку топаю в соседнее здание. A3.1. Опять таки думаю о том, что всё то, что у меня сейчас в руках, и есть то всё, чем я богат. Как это здорово — ничего не иметь. Или точнее, как хорошо, что всё, в чём я нуждаюсь, так компактно умещается в памяти компьютера, одного дополнительного жёсткого диска да iPod'а с 80 гигабайтами музыки.
Опять придётся привыкать к новому помещению, к новому соседу и прочим пациентам. Опять безнадёжно пытаться запомнить имена медперсонала, того же соседа и пациентов.
Такое впечатление, что, попав в больницу, а до этого решившись на самоубийство, меня, как проштрафившегося, до этого ещё и грехом уныния, передали из одних рук в другие. Ангелы-хранители избавились от меня. Отдали в какое-то «иное» ведомство. И здесь за цену моей души, без моего на то согласия, дали если не дар, то способность записывать окружающую реальность, лишь чуть-чуть притягивая её в паре мест за уши, чтобы читалось глаже…
GroЯeltern[53]
Павел Иванович Евсеев. Алкоголик. Стаж: четверть века уж точно. Худощавый, очень сильный. Козья бородка, очки для чтения.
Антонина Ивановна Евсеева. Трудоголик. Стаж: всю жизнь. Полная. Очки на все случаи жизни.
Во время войны вся их семья была на Дальнем Востоке. Двое детей. Мальчики. Во Владивостоке под конец 47-го года родилась моя мама.
Дед был офицером и воевал с японцами. Никогда ничего о тех временах не рассказывал. Нечего было рассказывать? Однажды дядя в пылу ссоры бросил: Знаем прекрасно, что вы там делали в войну, Пал Иваныч!
Дед иногда показывал мне свои ордена и медали. Более всего на меня производили впечатление тяжёлые ордена Красной Звезды. Дед надевал их
После войны семья возвращалась в европейскую часть России. Жили какое-то время в Феодосии, затем перебрались в Керчь. Сами отстроили каменный дом, развели виноградник. Спустя годы, старший сын, уехавший учиться на врача в Питер, уговорил родителей перебраться к нему поближе. Они продали свой дом и купили взамен деревянную дачу под Питером, в посёлке Рощино. Бабушка об этом впоследствии очень жалела.
Сколько себя помню, бабушка и дед жили раздельно. Дом был поделён.
Т.к. именно у бабушки останавливались в гостях её родственники, ей досталась бОльшая часть дома. У деда была комната и малюсенькая веранда. У бабушки — большая комната, маленькая спальня и две большие веранды. Кухня была общей. На кухне стояла огромная печка. Ею отапливался дед, у бабушки была своя. Стол. Табуретки. Рукомойник с раковиной. Столик с газовой плиткой.
Летом воду брали из колодца. В остальное время нужно было идти на колонку. Зимой колонка замерзала. В этом случае просто растапливали снег. Раз в два месяца бабушка и дед по одиночке ездили в Зеленогорск (две остановки на поезде) заправлять баллоны газом.
Дверь со своей половины на кухню бабушка всегда закрывала на ключ, плюс к этому понадёжнее заматывала на верёвку.
Дед иногда приводил к себе собутыльниц. «Невест», как называла их бабушка. Те каждый раз у него что-то тырили. То бидон, то утюг, то деньги.
Дед стучал в дверь, если ему что-то было нужно сказать бабушке, хрипел из-за двери, невнятно говорил, задыхался. Бабушка неохотно разматывала верёвку, отпирала. Дед просил разрешения посмотреть программу «Время». У него не было телевизора. Только радио. Оно всегда было включено. Вечером я слышал из-за стены приятную перуанскую мелодию на флейте, утром — гимн Советского Союза. Он регулярно покупал газеты: «Правду» и «Известия».
Пить пиво и водку дед уходил в пивную. Там обитала его компания. Фронтовики-калеки. Одного из них я помню до сих пор. Он горел в танке. У него не было ни носа, ни ушей, ни волос на голове, ни бровей. Вся голова сплошное месиво. Другие были без ног, без рук.
Дед был убеждённым коммунистом. Сталин, говорил он, вот так всех держал! — показывал кулак. Я, будучи школьником, защищал Горбачёва, он, мол, сделает нашу жизнь такой, какой она должна быть. В магазинах будут продаваться пластинки «Битлз», «Доорз», Джими Хендрикса и пр. Дед говорил, что Горбачёв — говно. Горбачёв развернул антиалкогольную программу.
Возвращаясь домой после десятка кружек пива, дед часто не доходил до своей койки и лежал часами где-нибудь в канаве. Мне было ужасно стыдно перед моими дачными друзьями, когда мы натыкались на его спящее тело во время своих игр.