Лабиринт
Шрифт:
Ему и старику Коржеву возражали Варвара Николаевна и Ковылин — что-то забавное заключалось уже в том, как они объединились: она, громкоголосая, шумная, размашистая,— и он, чудаковатый наш Игорь Вдадимирович, высокий, худощавый, застенчивый, всегда с иголочки, похожий на английского денди прошлого века.
Его жена, такая же тоненькая, чистенькая и застенчивая, как и он сам, не принимала участие в споре, только слушала и казалось, благоговейно повторяла про себя каждое слово своего мужа.
А я не очень вслушивался — только теперь я почувствовал вполне, как продрог, блуждая по улицам, как
— Пейте же,— сказала Наталья Сергеевна, пододвигая ко мне сахарницу,— у вас остыло, хотите, я налью горячего?..
— Да,— сказал я.— То есть нет. Не надо.
Она улыбнулась мне мягкой, тихой улыбкой, пальцы ее держали серебряный совочек, и сахарный песок стекал с него струйкой, стекал, пока совочек не опустел, а она не замечала этого — и вдруг что-то принужденное почудилось мне в этой улыбке и вспомнились ее глаза, мелькнувшие в дверной щелке.
Я смешался, я бормотал «да», «нет», а мне хотелось взять ее руку — и погладить, согреть, мне казалось, я почувствовал, как холодно ей в эту минуту, среди разговоров о Лермонтове, о Пушкине, каким ненужным, почти кощунственным кажется ей этот спор, как ей хочется, чтобы он кончился и все ушли, и как она боится — что все уйдут, как все мечется, сжимается и замирает у нее в груди от каждого звука, от каждого стука, от каждого слова...
Наши взгляды встретились — и она, почувствовав себя разоблаченной, опустила ресницы, сказала:
— Нет, нет, я все-таки налью... — и, взяв мой стакан вышла на кухню. Мне хотелось выбежать вслед за ней.
Я не заметил, как Сосновскии начал,— начал он запальчиво, без перехода, но постепенно лицо его прояснялось и голос зазвучал затаенной и восторженной радостбю — так случалось всегда, когда Сосновскии начина читать Пушкина.
Когда могущая зима,
Как бодрый вождь, ведет сама
На нас косматые дружины
Своих морозов и снегов.—
Навстречу ей трещат камины
И весел зимний жар пиров.
Царица грозная, Чума,
Теперь идет на нас сама
И льстится жатвою богатой,
И к нам в окошко день и ночь
Стучит могильного лопатой —
Что делать нам? И чем помочь?
Как от проказницы зимы,
Запремся так же от Чумы,
Зажжем
Утопим весело умы
И, заварив пиры да балы,
Восславим царствие Чумы,
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийской урагане,
И в дуновении чумы!..
Он смолк, еще как бы прислушиваясь к отлетающим, замирающим звукам. И лицо его мигом преобразилось, вновь сделалось непримиримым и воинственным.
— Вот истинный Пушкин! Да, чума и мор, безумие и смерть — но среди всего этого продолжается жизнь, и ее вкус становится еще более терпким, а ценности — возрастают многократно,— именно здесь, на грани, когда любая случайность может их лишить! Игорь Владимирович, нам то ведь это ощущение знакомо — когда перед атакой, перед тем самым мгновением, когда тебе поднимать взвод — когда ты смотришь и видишь — на бруствере желтенькая какая-нибудь травинка, единственная, проросшая каким-то чудом сквозь комья земли, и веточка, которую ты сам, не думая, срубил для укрытия, и небо — такое бездонное, синее, близкое, утром особенно,— ведь тогда-то и ощущается самая сокровенная связь между тобой и миром, и так дорого становится все — и травинка, и веточка, и небо! Вот Пушкин!
— И конечно же — «есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю» — не бой, не бездну он славил, а именно ту полноту жизни, которую несет человеку ощущение борьбы! В последнем, он сходен с Лермонтовым, но он видел жизнь не расколотой, а гармоничной и цельной! Вот почему Пушкин — народен! Ему органически присуще то же,что и последнему неграмотному мужику, едящему хлеб от рук своих: ощущение в любых условиях основных ценностей жизни, вера в них — и только в них! Поэтому — несмотря ни на Николая, ни на Бенкендорфа, ни на гибель друзей-декабристов, ни на крушение идей просветительства — ему всегда оставались чужды пессимизм, отчаяние и скепсис! Так же, как и народу в целом — заметьте!
Он разгорячился, я чувствовал, что мысли рождаются у него на ходу, и он спорит, доказывает что-то себе самому. Коржев смотрел на него, одобрительно кивая и покрякивая от удовольствия; мутно-голубые старческие глаза его слезились, пушок седых волос трепетал на почти облысевшей голове.
Основные ценности жизни... Травинка на бруствере...
Да, да, мне тоже было это знакомо — там, за кладбищем, бежит, хлопотливо журча, живой родничок... Разве не повеяло на меня непонятным счастьем, когда я увидел его упрямую струйку?.. И ямочки на Машиных щечках — две на щеках, две на подбородке... Но я ушел, и где-то во тьме оборвался, угас ее голосок...