Лабиринт
Шрифт:
— Спасибо,— ответил я.
Все получилось очень галантно. Не хватало только пожать друг другу руки, как это делали, кажется, рыцари перед турниром.
Но она не лгала. Глаза у нее были решительные, простодушные и честные. Она действительно желала нам добра.
В пятьдесят девятой аудитории, где должна была заседать кафедра, Андрей Семенович, наш старенький, седенький лаборант, прихрамывая, суетился между столами, расстилая зеленые скатерти. Он очень дорожил своими зелеными скатертями, лишь ради самых торжественных случаев извлекая их из шкафа.
— Явились, бедокуры?— хмуро проворчал он, заметив нас с Машенькой,— Надо же: всех перебаламутили... Слышно, сам директор будет...
Мы заглянули сюда лишь на минуту. И нам обоим, наверное, вспомнилось одно
— Как страшно,— шепотом выдохнула Маша, останавливаясь у порога.— Неужели мы ничего не добьемся?.. Ведь мы же правы!..
Я подошел к трибунке, еще лоснящейся глянцем после того, как Семен Андреевич протер ее тряпочкой. Пустая аудитория напоминала зеленое поле. Зеленое поле сражения лежало передо мной. Мне вспомнился Коржев: «Жизнь — это и радость, и боль, и борьба, и смерть, и любовь, и ненависть — все это и есть жизнь и она — прекрасна!»
Может быть, что-то такое знают, чувствуют Сосновский, Ковылин, Варвара Николаевна?..
— Ведь мы же правы,— повторила Маша,— ведь мы же правы, Клим!..
Что-то такое, возможно, они и знали, но я этого не знал, я отогнул край жесткой плотной шторы, и мне показалось, мы все несемся куда-то к черту, в белую бурю, во мрак, в бездну. Ветер наискось бил в раму тяжелыми хлопьями, дребезжали стекла, вой саксофона сливался с воем вьюги, смутно отраженные фигуры покачивались, хватались за столы, ловя ногами ускользавшую палубу. Нас сорвало с якоря, и все мы — с недожеванными бифштексами, пылающей люстрой и пухлогрудой певичкой эстраде — все мы движемся в бушующую тьму. Неужели этого никто не видит?..
Ко мне подошел Кит, сопя, обхватил за плечо и уставился в черное стекло.
— Что ты там разглядываешь?— спросил он.
— Нас сорвало с якоря,— сказал я.— Понимаешь?..
— Да,— сочувственно вздохнул Кит.— Рано же ты наклюкался. Это все ерш. Я заметил, эти свиньи налили тебе ерш. Хотя если шампанское — это уже не ерш... Как это называется, когда мешают с шампанским?..
Он усердно пыхтел мне в ухо, пытаясь вспомнить, ка это называется.
Интересно, как же сейчас Сосновский и все они? Снова собрались под оранжевым абажуром, звякают ложечкой в стакане и рассуждают о вечных ценностях жизни. Ну нет, меня туда уже не заманишь. Я не хочу больше лгать; впрочем, может быть, и хочу, но не могу. Пока человек может лгать, он лжет. А потом наступает тошнота, как от сладкого. Наступает тошнота и больше ты уже не можешъ лгать. А что ты можешь? Ты ничего не можешь.
— Спроси у Олега,— сказал я, отворачиваясь от окна.— Олег должен знать, как это называется, когда с шампанским.
— Верно,— сказал Кит,— Олег знает. Олег знает, кого подцепить. Вон какую он себе подцепил. Я пойду, спрошу.
Олег танцует с Машенькой. Он смотрит на нее, на ее белую хрупкую шейку, на худенькие ключицы, выступающие над вырезом платья. Когда их не загораживают другие пары, наши взгляды встречаются и она усмехается
мне с вызовом, еще ниже опуская голову, почти кладет ее Олегу на широкую сильную грудь. Но я стою у окна, мне в спину пронзительно дует сквозь плохо заделанные щели, за окном бесится метель и провода жалобно высвистывают «Клим... Кли-и-им...» Надо бы сейчас подойти к ним и вмазать Олегу в бледное, наглое лицо, а Машу взять за руку и увести отсюда. Надо бы. Я знаю ведь, что это плохо кончится...
Когда кафедра кончилась, Олег сказал: «Чудаки, неужели вы не знали, чем
Теперь-то и Маша это поняла. Не поняла, а почувствовала. Разумом тут ничего не поймешь. Разум— сволочная штука, он всегда отыщет пару софизмов — и этим утешится...
Когда все кончилось и мы стояли в коридоре, оглушенные и прозревшие, Олег вдруг заговорил про ресторан. Какой ресторан?— подумал я. Какой ресторан— сейчас, после всего!.. И сказал Маше: «Никуда мы не пойдем!» — А она сказала: «Ты как хочешь, а я пойду! Вот возьму и пойду! Мне теперь все равно!»— «Что все равно?»— спросил я.— «Все!— сказала она.— Все— все равно! И все!»
Из аудитории, где происходило заседание кафедры, тихо, как на похоронах, выходили последние студенты.
Самые совестливые спешили выскользнуть из института незаметно, другие с запоздалой отвагой шумели, толпясь в коридоре.
— Все равно,— повторила Маша, загораясь ожесточением.— Только ты этого все равно никогда не поймешь. Ты такой. По самому краешку пройдешь— а все равно не упадешь. Вы все такие. И какие вы все гадкие, какие вы все никчемные людишки! Вы— никакие, вот вы какие! Лучше уж быть какой угодно, чем никакой!..
Музыка оборвалась, все потянулись к своим столикам.
— Не грусти, гусар, она еще вернется!— хохотнул, проходя мимо, какой-то тип.
Глупо было стоять одному, прижавшись к стене, я вернулся и сел между Китом и Самоукиным. Марахлевский перехватил у официантки поднос, но зацепился за ковер и едва не упал под общий хохот.
— Слышал, у вас в институте сегодня что-то случилось?— сказал Самоукин без любопытства.
— Так,— сказал я,— ничего особенного...
Никогда еще не видел я Машу такой, как в этот вечер. Впрочем, нет, видел однажды, когда мы зашли сюда вместе с Коломийцевым и напоролись на Машеньку и Олега. И так же, как тогда, весь ресторан смотрел на нее. Она это чувствовала и вся искрилась острой неизведанной радостью. И Олег всякий раз, спрашивая, какое блюдо ей пододвинуть, что подать, как бы нечаянно клал на ее руку с чернильным пятнышком свою — белую, тонкую и сильную. И все было почти так же, так тогда, но уже совсем по-другому...