Ларец Марии Медичи
Шрифт:
Стапчук. Какого убийства? Ничего не знаю! Стапчук, выходит, все убийства должен на себя взять? Интересно получается…
Следователь. Михайлова Виктора Михайловича вы ведь тоже ударили сапожным молотком? Не так ли?
Стапчук. Какого Михайлова?! Не знаю никакого Михайлова!
Следователь. Знаете, Сидор Федорович, знаете… Он еще привозил вам флуоресцентную краску. Припомните-ка получше.
Стапчук. Ах, этот?!
Следователь. Да-да, именно этот.
Стапчук. Думал, что про него вы не знаете. Вы уж простите меня, гражданин следователь, но даже мышь, и та жить хочет. Мне веры, понятно, нет никакой, хотя я добросовестно заблуждался. Думал, что врагов уничтожаю. Да, собственно, первый и был враг. Это я уж на следователе накололся, не за того его принял… А мальчишка этот стиляжный, ну, художник, который — вы вот сказали, Михайлов его фамилия, а я и не знал, — так он, тут уж я не ошибаюсь, тоже враг. Он сподручный того эсэсовца… Я уж вам теперь всю правду выложу. Их тут цельная компания. Художник этот, сама старуха и еще какой-то старикашка-краснодеревщик по кличке Дормидонтыч. Я его никогда не видел и ничего про него не знаю. Эсэсовец про него обмолвился. Честно говоря, я не сразу эсэсовца-то порешил, думал разузнать побольше, чтобы всех их на чистую воду-то вывести. Одним словом, дважды ко мне эсэсовец приезжал. Я хотел в первый же раз его убить, но он сказал, что задание есть. Вот и решил я разузнать все про это самое задание, чтоб пользу, конечно, принести, и прикинулся дурачком, согласным, мол, исполнить любое приказание. Тут эсэсовец мне про старуху и поведал. Сказал, значит, что есть в Москве такая старуха, у которой хранится сундук с важными документами. Он даже внешность и все привычки ее описал. Как я
Следователь. Ничего обещать вам не могу. Все решит суд.
Стапчук. Это я понимаю, понимаю… Разве я без понятия? Мне ваше мнение знать драгоценно как человека опытного, заглянувшего, можно сказать, в глубины моей души. Могу я надеяться, гражданин следователь?
Следователь. Надеяться?.. Слушайте-ка, Стапчук, — в последний раз называю вас так — тут у меня лежит досье на Ванашного Николая Трофимовича… Так вот, попейте водички и расскажите мне все, что вы знаете про этого человека. Все, что только знаете… В том числе и о том, как Ванашный присвоил себе документы убитого в нацистском концлагере рядового Советской Армии Стапчука Сидора Федоровича. Вы понимаете меня? Все и без утайки, а потом мы уточним с вами некоторые детали дела с сундуком и питоном. Заодно вы расскажете, куда спрятали валюту убитого вами Свиньина.
Стапчук. А потом?
Следователь. Тогда разговор о чистосердечном признании не будет таким беспредметным. Вы поняли?
Стапчук. Да, гражданин следователь, понял. Все сделаю, как вы велели. Все! Только можно, я дам свои показания в письменном виде? А то мысли как-то расползаются…
Следователь. Хорошо. Пишите.
«Я действительно не Стапчук, а Ванашный Николай Трофимович, 1912 года рождения, уроженец Белгорода. По профессии цирковой артист. Работал, как правило, со змеями. Мои номера пользовались известностью, и я часто выезжал на гастроли. Перед самой войной наша труппа давала концерт в Гамбурге. После концерта состоялся банкет, на котором мне, видимо, что-то подмешали в водку, потому что, хотя выпил совсем мало, совершенно опьянел. Что было потом — не помню. Товарищи рассказывали, что ушел с банкета, сославшись на нездоровье. Сам я этого не помню. Однако утром я проснулся в своем номере. Все было нормально, если не считать только легкого похмелья. Я бы вообще забыл об этом случае, если бы в день прощального представления и мою артистическую уборную не пришел один человек. Имени его я не знаю, он мне не представился. Сначала я принял его за обычного поклонника, пришедшего вручить корзину цветов, но быстро понял свою ошибку. Вместо записки в корзине лежал конверт с компрометирующими меня фотографиями и копия полицейского протокола. Человек коротко рассказал мне, какие художества я выделывал в портовых кварталах Гамбурга. Фотографии и протокол вроде бы подтверждали его рассказ, но сам я ничего не помнил. Это был самый обыкновенный шантаж, но я тем не менее струсил и поддался ему. Короче говоря, я был завербован гестапо. Мне сказали, что пока от меня ничего не требуется, но, когда нужно будет, меня обязательно известят.
Я уехал в состоянии настоящего ужаса, хотел все рассказать или даже покончить с жизнью. Но постепенно я успокоился и даже решил, что про меня забыли. Тот человек, который принес цветы, говорил, что обратил внимание на меня, когда я будто бы зверски избивал своего удава. «В этот момент, — сказал он, — вы были похожи на разгневанного нордического бога. Настоящий Нибелунг!» Но, поскольку ко мне никто не приходил, я решил, что впечатление о значимости моей особы быстро рассеялось и я уже не пригожусь. В самом деле, зачем им цирковой дрессировщик? Но вот началась война. Вскоре меня призвали и отправили в действующую армию на Северный Кавказ. Наш батальон попал в окружение и был почти целиком уничтожен. Вместе с немногими уцелевшими я оказался в плену. Нас поместили за колючую проволоку. Спали мы на голой земле, под открытым небом, а ночи были холодные. Кормили из рук вон плохо. Два раза в день давали какую-то свекольную бурду и больше ничего. Видно, уморить нас хотели. А тут вдруг пронесся слух, что вербуют добровольцев в местную охрану, чтоб за порядком следили среди местного населения. Тем, кто соглашался, давали одежу, приличное питание и даже шнапс. Я и решил: чем за колючей проволокой подыхать, не лучше ли поступить в охранники, чтоб при первом же подходящем случае перебежать к своим. Сказано — сделано. Я сам обратился к немцам и сказал, что согласен у них работать, а чтоб мне больше доверия было, и про гамбургский случай сообщил. Меня тут же отделили от наших и поместили в отдельную комнату в доме, где немецкая охрана жила. Питание сразу же улучшили. Не Бог весть что, конечно, но жить все же можно. Так прошло несколько дней: видно, наводили обо мне справки. Я уж жалеть начал, что объявился. Эх, не знал я тогда, какого дурака свалял! Если б знал, наверное, удавился бы. Но человеку не дано знать, что его ожидает. Через несколько дней вызывает меня сам начальник местного гестапо штурмбанфюрер Нушке и говорит: “Вам, дескать, герр Ванашный, оказано огромное доверие. Вы зачислены в специальную школу, по окончании которой сможете принести большую пользу великой Германии”. Я, конечно, не знал, что это за специальная школа, но на всякий случай согласился. Думаю, там видно будет, оглядимся и поймем, что к чему, а если сразу откажешься — небось расстреляют. Ну, я и согласился. Через два дня меня отправили на самолете в Польшу, под Люблин, где и находилась эта самая школа. Тут только я понял, куда попал.
Оказывается, в школе обучали диверсантов для заброски в советский тыл. Я, конечно, не хотел воевать против своих. К тому же я не сомневался, что меня сразу поймают. А там иди доказывай, что ты ничего плохого не сделал. Так мне и поверят… Одним словом, решился я из этой школы сбежать. Только куда сбежишь? Кругом чужая страна, чужие люди, а у ворот эсэсовцы с автоматами… Обращение, надо сказать, было с нами самое скотское. Кормили, конечно, ничего, но держали в строгости. За малейшую провинность — карцер. Для себя я нашел только один выход: повредить ногу и стать негодным для прыжков с парашютом. На одной из тренировок я так и поступил. Подтянул стропы, убавил купол, чтоб скорость приземления побольше была, и, поджав правую ногу, левую вытянул и напряг. Как я хотел, так и получилось. Только не подрассчитал немного. Слишком сильно ногу повредил, навсегда, можно сказать, калекой остался. Поместили меня в немецкий лазарет, но я указаний ихних врачей не выполнял, старался затянуть лечение. Так они мне ногу и не отремонтировали. Я уж радовался, что благополучно выскочил. Но не тут-то было. Из школы меня отчислили, но направили в еще худшее место — в зондеркоманду 6-а.
Надо ли говорить, что творили эти проклятые зондеркоманды? Всякие карательные акции, очистительные мероприятия, поджоги и расстрелы. Я, конечно, по мере своих сил старался в расстрелах участия не принимать. Если же и приходилось мне по долгу службы — за отказ ведь полагался расстрел — присутствовать при экзекуциях, то, как правило, стоял в оцеплении. Я твердо заверяю, что ни разу сознательно не целился в несчастные жертвы немецко-фашистских зверей. Однажды я даже дал кусок хлеба сиротке, случайно уцелевшей после того, как звери из зондеркоманды сожгли целое село. Вообще, следует сказать, что все мы, кому выпала несчастная судьба служить у немцев, ненавидели этих “сверхчеловеков”. Да и они нас за людей тоже не считали. Достаточно привести такой пример. Хотя я и считался эсэсовцем, но не имел права приветствовать своих офицеров поднятием руки и возгласом “Хайль Гитлер!”. Это была привилегия только немцев. Я же, не немец, должен был просто прикладывать два пальца к козырьку. Так что разница была. И не только в этом, но и во многом
С Андреем Всеволодовичем Свиньиным я познакомился в конце 1943 года в Западной Европе, куда откатывалась под ударами советских войск германская “непобедимая” армия. Он быстро продвигался по службе и был уже оберштурмфюрером, то есть старшим лейтенантом, тогда как я дальше шарфюрера — простого фельдфебеля, даже меньше чем фельдфебеля, — не продвинулся. И это понятно. Я служил нехотя, только, как говорится, за страх, а он — за совесть. Кроме того, он знал кучу языков, и даже немцы его боялись, потому что у него были влиятельные покровители на самом верху. Он выполнял много функций. Вербовал в лагерях предателей, выслеживал борцов Сопротивления и вообще занимался темными махинациями. Я всецело находился у него в подчинении, но, повторяю, по мере сил саботировал его указания.
Так, помню, в одном южном городке, в котором некоторое время орудовал — конечно, под чужим именем — Свиньин, всех жителей согнали на площадь. Сам Свиньин, в черной маске, чтоб не узнали, и даже в черных перчатках, сидел рядом с эсэсовским начальством в открытом “хорьхе”, а мимо проводили жителей. Он смотрел на них сквозь прорези в маске и время от времени указывал пальцем, молча, без единого слова. Отмеченного им человека тут же хватали. В тот день Свиньин указал на семьдесят или даже восемьдесят человек. Все это были участники Сопротивления. Всех их расстреляли на другое утро. Так вот, я тогда стоял в оцеплении и слышал, как один парнишка сказал идущему рядом старику: “Знать бы, кто этот мерзавец!..”
Это он про Свиньина так сказал. Я сделал вид, что не слышал, и отвернулся. Правда, минуту спустя Свиньин уже указал и на парнишку и на старика. Я их не выдал, но спасти их было, как понимаете, не в моей власти. Подобных эпизодов можно было бы привести много…
Теперь о том, как я стал Стапчуком. Это опять-таки случилось не по моей воле. Когда хребет фашистского зверя уже трещал под ударами нашей славной армии, гестаповцы начали консервировать свою агентуру. Видно, чувствовали, что приходит конец и близка расплата за все их зверства. Однажды, когда мы со Свиньиным, как обычно, находились в лагере для военнопленных, он указал мне на заключенного, очень похожего на меня лицом. “Это некто Стапчук Сидор Федорович, в прошлом тракторист и ударник, — сказал мне Свиньин. — Родных у этого человека нет. Самое время тебе поменяться с ним местами”. Я сперва не понял, что это означает, но Свиньин быстро мне все растолковал. Я, конечно, согласился. Во-первых, другого выхода не было, а во-вторых, я решил тогда, что так для меня будет лучше. Исчезнуть духовно, можно сказать, умереть в другом человеке и зажить наконец честной жизнью. Конечно, я не собирался работать на гестапо, хотел только скорее вырваться из их лап. Ведь я-то знал, что такое гестапо! Помню, я только выразил опасение, что друзья Стапчука по лагерю могут меня при случае выдать, но Свиньин только усмехнулся в ответ. У меня мороз по коже пробежал: я понял, что никто из этих людей из лагеря не выйдет. Что с ними со всеми случилось, я так и не узнал. Но думаю, что до освобождения они не дожили.
Понятно, что, спасая меня, немцы надеялись как-то использовать нового, так сказать, Стапчука. Свиньин приказал мне поселиться где-нибудь вблизи Москвы и вести тихую, незаметную жизнь. Больше ничего от меня не требовалось. Единственное, что я должен был делать, — это давать время от времени объявление в “Мосгорсправку” об обмене своей площади на домик в Поти. Почему именно в Поти — не знаю. Я вынужден был давать такие объявления, потому что хорошо знал своих бывших хозяев. За неподчинение они бы, не задумываясь, убрали меня. А я хотел жить. Тем более зла своей жизнью никому не причинял. Я понимал, конечно, что объявления нужны, чтобы меня можно было найти, и потому старался давать их как можно реже. Последнее время я вообще перестал их давать и совершенно забыл страшное свое прошлое. Я стал действительно новым человеком, Сидором Федоровичем Стапчуком.
Понятно поэтому, что я решил убить Свиньина, когда он вновь появился на моем горизонте. Я хотел покончить с прошлым, я уже окончательно его похоронил. Но оно ожило вдруг, и мне пришлось похоронить его вторично. Дальнейшие же события целиком обусловлены этим моим решением и поступком. Ну конечно, и нервы у меня тоже малость сдали. Парень-художник был у меня дома, он знал меня в лицо и мог в любую минуту выдать. Вот я и решил вызвать его в уединенное место и убить. Тем более что он был связан со Свиньиным, помечен его зловещей меткой… А выстрел я сделал по ошибке: принял переодетого милиционера за врага. Будь у меня нервы в порядке — я, возможно, этого бы не сделал, вел бы себя более сдержанно. Но ведь я прожил такую трудную, такую жуткую жизнь…
Все вещи, взятые мною у Свиньина, зарыты на соседнем участке, возле строящегося там гаража. Комедия, которую я разыграл с питоном, не преследовала никаких корыстных, а тем более преступных целей. Свиньин уверял меня, что в сундуке хранятся важные документы, и сулил за успешное выполнение задания большую сумму денег. Я хотел все это проверить. Сознаюсь, что если бы там нашлись компрометирующие меня документы, я бы их уничтожил. Все остальное я бы так или иначе подбросил заинтересованным органам. Но в сундуке никаких документов не оказалось. Он был совершенно пустым. Обратного хода мне, понятно, не было, и я оставил сундук у себя. Тем более последовавшие вскоре трагические события настолько выбили меня из колеи, что я и думать забыл про этот сундук.
Я, конечно, очень виноват перед нашим государством, но действовал так только из малодушия и по злому стечению обстоятельств, а не по доброй воле. Если меня найдут достойным снисхождения и сохранят мне жизнь, то клянусь, что искуплю свою вину самой тяжелой работой, какая бы она ни была. Готов выполнить любое поручение.
Заявляю также, что у Свиньина есть в Москве агент, который следил все это время за старухой и ее сундуком. Все, что я знаю о нем, так это только кличку — Дормидонтыч. Он старик и по специальности краснодеревщик. Старуха и художник Михайлов, как я понял теперь, касательства к шпиону и врагу человечества не имеют.
Прошу учесть все вышеперечисленное и даровать мне жизнь.
Глава 30
Подводный вулкан
В тот день с утра собирался дождь. Но грузные, набухшие облака никак не могли пролиться на тусклые, усыпанные палой листвой тротуары. Они только провисали все ниже, и было видно, как треплет ветер туманные их края.
Люсин зябко поежился, захлопнул форточку и включил настольную лампу.
— Исполнилась мечта идиота! — усмехнулся Березовский и небрежно похлопал по крышке легендарный ларец. — Вот он, наш двенадцатый стульчик. Остается узнать только, где зарыто когда-то хранившееся в нем сокровище… а, стариканчик? — Он скорчил комичную рожу и с нарочитой беспомощностью развел руками.
— Не скажу, что это очень меня волнует, — меланхолично заметил Люсин. — Хотя, конечно, мне бы больше понравилось, если бы сундук не оказался столь безнадежно пустым.
— Ты разочарован? — Березовский оседлал сундук, словно это был популярный снаряд, именуемый в спортзале козлом, и неуклюже перебрался на другую сторону.
Надо сказать, что ларец почти целиком заполнил тесный люсинский кабинетик. Исцарапанный терниями веков и пропыленный всеми ветрами Европы, он уверенно стоял на четырех подшипниках между кожаным диванчиком и неказистым письменным столом об одной тумбе. Но были скучны и молчаливы грифоны по его углам. Сложив крылья и свесив змеиные шеи, тоскливо уставились они на казенный паркет.
Неужели здесь и закончится нескончаемый их перелет? Дым сражений и отблеск пожаров на синей стали кирас, зеленая вода лагуны, королевские лилии, черепа на зловещем бархате масонских запонов, подстриженные деревья и сказочные фонтаны Версаля — неужели все это прошло навсегда, навсегда, как случайная рябь на воде?
— Ты разочарован? — переспросил Березовский.
— Нет, Юра, нет… Совсем не то. Не знаю, как тебе сказать…
— Я понимаю, — с готовностью кивнул Березовский.
— Нет, ты не понимаешь… То есть, быть может, и понимаешь, но, как бы это тебе сказать, немного не так… Я совсем не разочарован. Мы ведь с тобой и не надеялись что-нибудь найти в нем. Столько лет, Юра, столько сказочных лет… У одной старухи-то он, почитай, полвека почти простоял… Да и по всему было видно, что он давным-давно уже пуст. Может быть, с того самого дня, когда пали наконец стены Монсегюра… Разве не так?
— Конечно, так, старик. Все верно. Но согласись все же, что была надежда найти хоть какие-нибудь следы, указание, что ли… А так ведь что? Обрыв! Конец!.. Как жаль, как чертовски жаль! Приходится просыпаться после удивительного сна у разбитого, так сказать, корыта.
— Да. Это именно то… То самое ощущение! Ты хорошо уловил. Пора просыпаться. Но, дорогой, почему у разбитого корыта? Разве мы не нашли то, что искали?
— Ты-то, положим, нашел…
— Что ты имеешь в виду?
— Бочку с зацементированным трупом. Ведь у вас главное — это обнаружить труп. Разве не так?
— Отчасти, может, и так, — улыбнулся Люсин. — Правда, ты чересчур примитивно…
— Не в этом дело! — перебил его Березовский. — Я просто констатирую факт. Ты нашел все, что искал, и вполне этим удовлетворен. Верно?
— Опять же только отчасти, Юра. Смотря с какой точки зрения…
— С деловой! С чисто деловой. Теперь ты можешь написать исчерпывающую докладную, рапорт, закрыть дело… не знаю точно, как там это у вас называется?.. Можешь ведь? — упорствовал Березовский.
— Ну могу, могу! — рассмеялся Люсин, глядя на красного, даже злого приятеля. — Что ты, собственно, хочешь доказать?
— Ничего, ровным счетом ничего! С меня вполне достаточно, что ты доволен. Рад, если мог тебе в чем-то помочь.
— Я по тебе вижу, как ты рад! В чем дело, Юр? Давай выкладывай.
— Что, отец? Что выкладывать-то, милай?
— Чем ты недоволен?
— Собой, только собой.
— Понимаю! Очень похвальная черта.
— Перестань издеваться!
— Я? Над тобой?
— Да, милок. Прояви великодушие. У тебя ведь удача…
— Ах вот в чем дело! У меня удача, а у тебя неудача? Так, что ли?