Легкое бремя
Шрифт:
«Как пройти в Кремнево?» — переспросила барышня. Кувшенко решился на отчаянную смелость: «Если вы к Прате, я провожу вас, Константин Анфимыч поручил мне это, если я вас встречу», — сказал он. «Да, мы к Прате», — сказала другая дама; высокая, с светлыми кудряшками, с pince-nez на тонком носу. Одета она была в длинное, обтягивающее всю ее черное платье, несколько жаркое.
«Вы Кувшенко? Мне писал о вас Константин Анфимыч. Я — Барановская Аглая Васильевна, это — Евфратова Марфа Аркадьевна, а это — просто Грэс».
Грэс была прекрасна. В чем таилось Ваше очарование, Грэс? В тонких ли и нежных линиях овала? В каштановых, чуть золотистых тонких волосах? Или в блеске глаз Ваших, золотых и текучих?
Вы прекрасны, Грэс, и желанны! И кто вдохновенный дал Вам дивное Ваше имя?! И как ясно, что все для Вас: и переливчатые пятна на светлой реке, и в ясном небе тонким паром, тонким паром развивающиеся, тающие облака.
Легкой стопой прошла она по деревянной лестнице. И если бы ступени под ее ногами зацветали цветами, — не удивился бы Кувшенко.
А Евфратова и Барановская расспрашивали его, как живет Прате, не слишком ли хандрит, и говорили об «общем деле». И все слова их были светлы и правдивы, потому что тут была Грэе, потому что мягко веяли ее широкие красные рукава, потому что прекрасной, божественной и легкой пляской были ее шаги и золотом, текучим золотом взоры, когда оглядывалась она, шедшая впереди.
И говорили Евфратова и Барановская короткими словами, с недомолвками и условностями, как говорят близкие между собой люди. И так же ласково и условно говорили они с Кувшенко. Он понимал их, и спорил, и говорил, как никогда не говорил с Прате. Рассказал Кувшенко о «речном человеке». Просто рассказал, не подыскивая слов, не красно. Разгоралась Евфратова. Но Барановская вдумчиво молчала и сказала потом: «А все-таки вы — поэт». И долго говорила она «мы!», и говорила о пройденном долгом и трудном пути, о трудах и радостях.
А мухи жужжали, вились бабочки, перелетая с чертополоха на ромашку, ветер пылью дул в глаза, сосны плотной стеной стояли справа от дороги, редели слева. Встречный босой мальчишка, лихо откашлявшись в руку, сдергивал картуз и просил прикурить. Неясно шумел лес, издали пела река. А впереди уверенной стопой шла Грэс. Огненным мухомором горел раскрытый зонтик. Мягко струились широкие красные рукава, и в глазах ее, когда она оглядывалась, был блеск золотой и текучий.
Пока
«Dignus, dignus est intrare in nostro docto согроге», — пропел басом расхаживавший по комнате Прате, когда Кувшенко постучался. Кувшенко вошел. На кушетке, высоко задрав тонкую ногу, положенную на другую, сидела с папиросой Барановская. Желтые чулки ее со стрелками плотно облегали ноги. Маленькие ступни были в черных туфельках. Строго поджав губы, сидела на табурете Евфратова. Дивное спокойствие было в лице Грэе. Обнаженные, выступавшие из красных широких рукавов руки, прекрасно изгибаясь, заломила она над головой. Дивная! Кристаллом звенящим, струей утоляющей и жгущей, струей вина был ее голое.
И, повернувшись, запела она сладостный и жгущий напев Кармен. И хлопала прекрасными ладонями своими и, плеща красной кофточкой своей, легко и плавно изгибаясь, неслась по комнате. Жестоко и страстно горели золотые глаза. Вечной жаждой веяло от полуоткрытых влажных алых губ.
Умные разговоры
Прате грустно смотрел на Аглаю Васильевну.
— Ужели вы не станете понимать, не захотите понимать моих слов? — говорила она Кувшенко. — Как говорить мне? Я так давно живу с людьми одного со мной толка, которые понимают меня с полуслова, что мне трудно говорить иначе. Все реальные пути были использованы, Вы знаете
Евфратова так и дергалась на стуле.
— Только тогда… — повторила она как эхо, но голосом более крепким и уверенным, чем та, кому она вторила. — А те — будь они прокляты!
Она встала, потом, отвернувшись, села на подоконник и стала смотреть в окно.
Кувшенко, неловко подергивая левым плечом, заговорил:
— Конечно, Аглая Васильевна, вы во многом правы, но ведь вы знаете мои взгляды. Может, я вам неприятен, как постепеновец какой-то. Но я не постепеновец. Я только думаю, что не ваши элементы, а речной человек все сделает… Когда время придет. Не нужно только отсрочивать, откладывать этого времени. Нужно с речным человеком дело иметь. Но только он это может. А чудес не надо никаких. Я, коли хотите знать, даже против чудес, потому что всякое чудо — шарлатанство. Унижение одно. Просто все должно быть, потому что простота — это первое дело, а второе… — Кувшенко запутался и не знал, что такое второе дело. — Мы не об одном толку, Аглая Васильевна! — пробурчал он и замолчал.
Прате грустно, почти жалобно глядел на Грэс. Она молчала. На гладком лбу не было мыслей, на алых губах — слов.
Кувшенко начал прощаться. Прате вышел провожать его. С нежным участием смотрел Прате. Прощаясь, у леса, подал он Кувшенке узкий листок бумаги.
— Если б вы писали стихи, вы, может быть, написали мне то же самое.
Кувшенко прочел:
В улыбке ваших губ скептической и нежной, и т. д.
Из дневника Кувшенки
Мой голос для тебя и ласковый и томный
Тревожит позднее молчанье ночи темной.
Захрусталило
У одной стены залы стоял низкий, обитый красным бархатом диван, у другой такие же стулья. (В соседнюю комнату была открыта дверь, и оттуда были слышны крики мужчин и визг женщин.) На полу залы было возвышение. На нем стоял рояль, и тапер уставшими пальцами гудел что-то веселое.
Прате, пьяный, со стаканом водки стоял в дверях. Жирные девицы, одетые бэбэ, носились по комнате. Кавалеры лихо притоптывали. Красные бэбэ визжали от желания показаться еще более женственными и нежными. Громадная Манефа, нарумяненная досиня, пышная и рыхлая, как тесто в опаре, колыхалась в руках какого-то парня в синей курточке и высоких сапогах. Что гремел тапер, нельзя было разобрать, но нелепые возгласы, визг и преувеличенные жесты плясавших подмывали Прате устремиться к ним. Вдруг какой-то человек, смирно сидевший на стуле, подошел к Прате и, уставившись в него неподвижным глазом, сказал: