Легкое бремя
Шрифт:
Возможно, он видел эту золотую, полновесную цепь — колой, где каждое отдельное, замкнутое в себе зерно (звено) обеспечивает преемственность и единство культуры. И наблюдая помрачение, затмение «пушкинской» культуры и культуры начала века, он был уверен, что в «свой срок» она оживет, проклюнется. В своем творчестве он поддерживал, подчеркивал это единство, связывая, соединяя Державина и Тютчева с символизмом. В стихах его можно различить и голос Тютчева:
Что ж негодует человек, Сей злак земной!.. Он быстро, быстро вянет — так, Но с новым летом новый злак И(«Сижу задумчив и один…»)
И голос Юргиса Балтрушайтиса:
Не дивно ли, что, чередуясь, дремлет В цветке зерно, в зерне — опять расцвет, Что некий круг связующий объемлет Простор вещей, которым меры нет! …………………………………………… И горько слеп, кто сумрачно дерзает, Кто хочет смерть от жизни отличить…(«Вся мысль моя — тоска по тайне звездной…», 1904)
Он синтезировал стихи Балтрушайтиса со стихами Валерия Брюсова:
Пусть помнят все, что ряд столетий России ведать суждено, Что мы пред ними — только дети, Что наше время — лишь звено!(«К согражданам». 1904)
Так соединились, сплавились в стихах Ходасевича «звено» и «зерно». И не брюсовское ли «Творчество», которое он так остроумно и убедительно истолковал, вспомнилось ему в годы послереволюционной разрухи, когда латании замерзли, кафели печи обрушились, самый дом лежал в развалинах.
Опустелый дом, разбираемый на дрова, — обычная картина тех лет. Москвичка, приятельница Ходасевича, художница Юлия Оболенская описала такой дом в дневнике 1919 года. Но в стихотворении «Дом» Ходасевича история проецирует свои картины «на кафели обрушившейся печи». И от этого судорожного движения, мелькания, завораживающего ритма невозможно оторвать глаз.
Но сын отца сменяет. Грады, царства, Законы, истины — преходят. Человеку Ломать и строить — равная услада: Он изобрел историю — он счастлив! И с ужасом и с тайным сладострастьем Следит безумец, как между минувшим И будущим, подобно ясной влаге, Сквозь пальцы уходящей, — непрерывно Жизнь утекает. И трепещет сердце, Как легкий флаг на мачте корабельной, Между воспоминаньем и надеждой — Сей памятью о будущем…(«Дом». 1919,1920)
Этот стык, живой шов между воспоминаньем и надеждой сильнее всего волновал поэта. Всякий раз, предощущая новый виток, поворот, он самозабвенно нырял в прошлое. Он собирал разноликих, разновозрастных «я» в единое целое, даже если спрашивал: «Неужели вон тот — это я?» И собирал всех, кто был частью этого «я». В тетради Ходасевича 1919–1920 годов стихотворение за стихотворением, страница за страницей выстраивался сложный, многофигурный роман, где перед глазами автора то проходили библейские картины, то он полностью погружался в день сегодняшний, в настоящее, то вызывал образы прошлого, являвшегося в эпизодах, обрывках, фрагментах, что делало рассказ особенно убедительным, достоверным, рождающимся при нас,
Эта коричневая «общая», в картонном переплете с красными разводами, тетрадь начата 27. X. 1919 г. Ее подарила мужу Анна Ивановна Ходасевич, написав на первой страничке:
Пусть и эта медвежачья книжка будет такая же интересная, как и предыдущая — серенькая. От Анютки. 21. X. 1919 г. [261] .
Слабой тенью промелькнет на ее страницах дарительница; в стихотворном осколочке «В семнадцать лет, когда до слез, до слез…» отразится первая любовь — Марина Рындина, и первая поэтическая любовь: «твой стих, Бальмонт!»
261
РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 25.
Порой процесс воспоминания сам становится темой стихов, сопровождаясь чувством освобождения от былых сердечных волнений и страстей, мечтаний и заблуждений: происходит отторжение, сбрасывание старой кожи.
[К чему скрывать?] Гляжу с отрадой, Как прошлое уходит вдаль, Нет, мне минувшего не жаль, Хотя грядущего не надо.Но главными персонажами воспоминаний стали Муни и Евгения Муратова. Первое стихотворение, обращенное к героине «Счастливого домика», появляется на листе 15-ом.
В беседе бедной [скудной, жалкой, хладной], повседневной Сойтись нам нынче суждено, Как было б горько [дико] и смешно Теперь назвать тебя царевной!..(Начато 20. IV. 1920 г.)
Ничего кроме скудного быта — повседневности не связывает больше поэта с женщиной, которая по-прежнему живет в Москве, в Долгом переулке, служит в Наркомпросе, забегает к нему в гости, да вот совсем скоро появится на Плющихе в день рождения Ходасевича.
Но стоит вызвать в памяти образ Муни, болезненно-тревожная интонация свидетельствует: проходит не все, даже смерть не может оборвать это родство, потребность говорить.
Я хожу по острым иголкам, Как русалка в зеленом саду… Расставляя книги по полкам, [Только ставя книги] Все ж надеюсь, верю и жду. [В день Любви, Надежды и Веры Ветерок, холодок и дождь Падает [Мутный] сумрак изжелта-серый На сучья безлистых рощ. О, как жутко на этом свете! О, как скучно, должно быть, тебе, Если здесь, в моем кабинете…](19. IX. 920)
Это последнее стихотворение в тетради, оборвано на полуслове, многие слова, и последние две строфы зачеркнуты. О том, что оно обращено к Муни, говорят и интонация, и оппозиция того и этого света, и поэтические касания, вроде сдвоенных прилагательных, любимых Муни (изжелта-серый). Стихотворение продолжает Мунин цикл («Ищи меня», «Проходят дни, и каждый сердце ранит…»), но Ходасевичу недостаточно воспроизвести голос друга, ощутить заново живое чувство близости: он пытается понять, что значил для него ушедший, что связывало их и что утрачено со смертью Муни.