Лекции по философии литературы
Шрифт:
(Во втором тексте цикла «Болезнь» Пастернак, вслед за Толстым, прямо отождествляет себя с оленем, но мы сейчас не можем останавливаться на этом стихотворении.)
«Потом» — лишь способ бытия «здесь», а глубина — макушка непревзойденной высоты положения. Будущее уже готово каким-то необратимым, неотвратимым образом в лесном логе. И как у Толстого, у Пастернака кромешный непроходимый лес распахивается настежь, оказывается видимым и проходимым насквозь. Погружаясь в бор, я покидаю себя, но это пребывание во внешнем природном мире заставляет совершить переворот и во мне. Вырываясь из когтей необходимости и запутанного лабиринта былого, я в чистой свободе познаю мир в первобытной красоте и игре божественных сил.
И в этом ликованья предела я причислен к лику бора и тем самым обессмертен. Но вернемся к Оленину…
Он на месте. Достоевский сказал бы о нем, что «он и местен, и гнездлив» (XXIV, 80). Место оленя — имплицитный элемент самой возможности установить, что мир увиден таким-то и таким-то образом. И этим актом видения Оленин уже внутри этого определившегося мира. Это место — не мысль о пространстве, а пространство
Кругом приметы зверя — пот, помет, отпечаток коленей, следы копыт. На удивленье, здесь прохладно и уютно. И вдруг (но вдруг ли?) на него нисходит чувство беспричинного счастья. Его просто сметает приливом бесконечной любви. Он награжден каким-то вечным детством и ясным чувством всеохватывающей благодарности ко всему сущему. Ни тени самозабвения! Он говорят себе (а казалось бы — просто-таки обязан замолчать!): вот я (этот дейксис парадоксальным образом означает, что из того места, где он находится, этого сказать нельзя), Дмитрий Оленин (точка предельной идентификации на самом деле является точкой расподобления с собой), особенное от всех существо (вот уже и нечеловеческая терминология, он — существо, особь, тварь). Лежу теперь (антропологическая вертикаль сменяется анималистической горизонталью, а «теперь» такого свойства, которое не знает «потом»), бог знает где (как и в «Капитанской дочке» языковое клише — на службе предельной индивидуации героя и деструкции речевого автоматизма; центральный для всей повести эпизод вообще можно толковать как воплощение и развоплощение оборота «Ешь тя комары!»).
Приговаривая, бог знает где, Оленин безошибочно точно указывает свое место под остановившимся солнцем — Бог знает, где. Он крестится как ребенок. Затерянность в несусветных дебрях девственного леса означает теперь совершенную обретенность себя под знаком открывшегося высшего знания: как и дядя Ерошка — зверя, Творец знает Оленина и знает, где он. Он — на месте красивого оленя, он сам олень. Ни зверь охотника, ни охотник зверя в глаза не видали. Но они на одном месте, они одно и то же. И толстовский сверхгерой смотрит на мир величественным взглядом животного. Бунин был прав, говоря о «Казаках»: «Это нечто сверхчеловеческое!»
Оленин не забит, как кухонная раковина объедками, ненужными представлениями, воспоминаниями и ложными надеждами. В этот момент ничего этого нет. Вместо того чтобы удержать сознание на поверхности, в мире отражений, остающихся лишь двойниками предметов, Оленин направляет свой взор на внутреннее и невидимое, освобождаясь и от ветхой были самого себя и от вещей. Он не действует, а созерцает, не деревенеет, а сосредоточенно растворяется, бракосочетаясь с благодатью мира божьего.
Олень — только вырезка пространства, которое Оленин заполняет собой. Он не жаждет достать выстрелом и обладать зверем, он хочет им быть. И быть-оленем постигается через его, оленя, отсутствие. Конечно, схватить бытие оленя в полной мере можно только через его отсутствие. Более того: быть оленем значит любить Марьяну (любовь сопутствует свободе). Скрытое в лесу место — абсолютно открыто универсуму. Одиночество — и одновременно полнота и изобилие приобщенности к земному существованию. Ему повстречалось что-то, что случается раз в жизни, и эту открывшуюся истину нельзя отменить ни отказом Марьяны, ни возвращением в Москву. По Оленину. «Надо раз испытать жизнь во всей ее безыскусственной красоте» (II, 148). И он испытает «вечные неприступные снега гор и величавую женщину в той первобытной красоте, в которой должна была выйти первая женщина из рук своего Творца». «Совершённый поступок невозвратим», — говорил сам Толстой (VII, 8). То есть такой поступок, такое испытание, как Оленина в лесу, во-первых, — абсолютен, совершенен, а во-вторых — необратимым образом сказывается на всей судьбе. Происходящее с Олениным проясняется другой (но весьма схожей) точкой зрения. В «Докторе Живаго» Лара посещает местечко под названием Дуплянка. Главная героиня здесь для того, чтобы, по ее словам, «разобраться в сумасшедшей прелести земли и все назвать по имени»: «Она любила это место до самозабвения, больше самих хозяев. (…) Когда привозивший их жаркий и черномазый поезд уходил дальше и среди воцарявшейся безбрежно-обалделой и душистой тишины взволнованная Лара лишалась дара речи, ее отпускали одну пешком в имение (…). Лара шла вдоль полотна по тропинке, протоптанной странниками и богомольцами, и сворачивала на луговую стежку, ведшую к лесу. Тут она останавливалась и, зажмурив глаза, втягивала в себя путано-пахучий воздух окрестной шири. Он был роднее отца и матери, лучше возлюбленного и умнее книги. На одно мгновение смысл существования опять открывался Ларе».
Оленин целен, и не прав был Эйхенбаум, уверявший, что фигура героя весьма противоречива, и вообще не на нем строятся «Казаки». Толстой мог бы подписаться под словами Пастернака: «Я любил (…) тот инстинкт, с помощью которого мы, как ласточки саланганы, построили мир, — огромное гнездо, слепленное из земли и неба, жизни и смерти и двух времен, наличного и отсутствующего. Я понимал, что ему мешает развалиться сила сцепления, заключающаяся в сквозной образности всех его частиц» (IV, 208).
Олень тоже только что из рук Творца. Толстой говорит, что в Москве Оленин был так свободен, как бывают только свободны русские богатые люди сороковых годов, с молодости оставшиеся без родителей. Но это не свобода, а острейшая ее недостаточность! Бланшо прав, утверждая, что наше сознание лишено покоя не оттого, что оно замкнуто внутри нас, и не оттого, что оно — свобода без всяких ощутимых границ, покоя мы лишены оттого, что сознания недостаточно
И в Оленине вещи не верховодят, он не жаждет чего-то достичь, присвоить, не знает потребности в защите и постоянстве, не склонен накапливать знания и искать им достойного применения. Вопреки расхожему мнению о том, что герой бежит от культуры к природе и не солоно хлебавши возвращается домой, Оленин — в счастливом уходе из-под власти неизменных форм и ограниченных сущностей своего круга и сословия — не к природе как форме полного отказа от всей семиотики культуры стремится (при всем несомненном руссоизме Толстого, Оленин — не руссоист). В символическом единстве человека и зверя нет противления культуре. Как толковал Зиммель — Гете: «…Внутренний путь личностного духа по своему назначению тождествен пути природной объективности — не вследствие случайного параллелизма или последующего соединения, а потому, что единство бытия порождает то и другое из себя, или, точнее, то и другое есть „природа“ в широком и метафизическом смысле; для этого не нужны подтверждения в виде гетевских изречений, связанных с его утверждением: „Разве ядро природы не находится в сердцах людей?“» [34] В мире всегда есть для меня место. Мир по своим законам допускает, что в нем может случиться факт извлечения опыта, формулирующего те законы мира, которые позволили бы этому опыту случиться.
34
Георг Змммель. Избранное. М., 1996, т. I, с. 183.
Здесь сходятся и уже не различимы реальность и сила внешнего мира и — глубина, свобода и безмолвное совершенство мира внутреннего. Неразличимо то, что Пруст называл diversit'e double, «двойным разнообразием» — разнообразием души и разнообразием внешнего мира. Потаенный пах логова — это бесконечная распахнутость оленинской души. Нет тут разлада разума и чувства, сознания и бытия. Ерошка говорит, что знает зверя, и это знание вполне неклассично.
У Рильке есть понятие — Weltinneraum, внутреннее пространство мира, которое не менее сокровенно, чем сокровенное пространство человеческой личности. Через все живые существа проходит это единое внутреннее пространство мира, нутро космоса. Птица летит — она летит через меня. Дерево растет — оно растет мной. Я же распускаюсь цветком. Внутреннее пространство — элемент, стихия, связующая и всеохватывающая все отношения и части мира. Оно омывает каждую точку мира, но не поддается наглядному представлению. Это такая граница, которая изнутри пронизывает все части и точки охватываемого ею пространства. Weltinneraum Мандельштама — аккурат по отвесу имени — Осип, совпадающему с осью мира:
Вооруженный зреньем узких ос, Сосущих ось земную, ось земную, Я чую все, с чем свидеться пришлось, И вспоминаю наизусть и всуе. И не рисую я, и не пою, И не вожу смычком черноголосым: Я только в жизнь впиваюсь и люблю Завидовать могучим, хитрым осам.Заметьте, когда это написано — в 1937-м году кошмарного сталинского террора! Как и Оленин, Мандельштам впивается в жизнь и чует все. И это впивание и всасывание в жизнь выражено и держится словом, но само оно — совсем не слово («И не рисую я, и не пою…»). Поэтическая речь, отрицающая себя в качестве речи. Не отсутствие речи, а именно ее отрицание — в особом качестве. Каком? Главный герой романа Жюль Верна «Путешествие и приключения капитана Гаттераса» достигает Северного полюса. «Здесь проходит ось мира!» — восклицает он с восторгом, указывая пальцем вниз на точку, которая на взгляд ничем не отличается от всех прочих точек.
Но эта не имеющая в себе ничего особенного точка есть полюс мира. Физическая выделенность этой точки имеет и метафизический смысл. Имя — такое истинное место Оси мира, абсолютная точка, полюс Земли. Этот полюс тоже, казалось бы, ничем не отличается от других точек земной поверхности, и для обыденного взора он ничто. Но вкруг него вращается все — и сама вселенная, сам же он остается могущественно недвижим. Здесь время, как вечный полдень длится, а целый мир можно взять в руки, как яблоко простое. И в этом торжественном зените и великолепной точке божественного веселья и игры и свершается круговорот бытия.
В «Казаках» свое место тоже найдено по имени: охотник Оленин — место оленя. И там, и там каламбур, возведенный в ранг мировоззренческого столпа и онтологического самоопределения. Каламбур — великая вещь. Представим на секунду, что наложен какой-то сатанинский и окончательный запрет на любые языковые игры. Умер бы не только язык, но и человек. И каламбур, даруя жизнь языку, воспроизводя и оглашая какие-то внутриязыковые эффекты, врастает в безгласные начала существования. Играет со словом только тот, кто может быть говорящим. Джойс напоминает нам, что сама церковь была основана на каламбуре — Петр-каменк «Ты Петр, и на сем камне я создам церковь мою, и врата ада не одолеют ее», ему предназначает он ключи небесного царства (Мф. XVI, 18–19). Напомню вам другой эпизод, который лежит в основе всей христианской онтологии — от Августина до Фомы, — знаменитый эпизод с Неопалимой Купиной (Исх. III, 13–14). По просьбе Моисея Бог именует себя Яхве, то есть «Сущий»: «Я есмь сущий». То есть бытие — собственное имя Господа. А что делает Толстой, вручая своему герою имя «Оленин»? Собственное имя героя — способ его бытия в мире.