Лекции по философии литературы
Шрифт:
Откатываясь из двадцатого века — в родной Толстому девятнадцатый, небезынтересно сопоставить «Казаков» с одним тургеневским текстом. Речь идет о «Поездке в Полесье» (1857). Это самое начало:
«Вид огромного, весь небосклон обнимающего бора, вид „Полесья“ напоминает вид моря. И впечатления им возбуждаются те же; та же первобытная, нетронутая сила расстилается широко и державно перед лицом зрителя. Из недра вековых лесов, с бессмертного лона вод поднимается тот же голос:
„Мне нет до тебя дела, — говорит природа человеку, — я царствую, а ты хлопочи о том, как бы не умереть“» (V, 130). «Я присел на срубленный пень, оперся локтями на колени и, после долгого безмолвия, медленно поднял голову и оглянулся. О, как все кругом было тихо и сурово-печально — нет, даже не печально, а немо, холодно и грозно в то же время! Сердце во мне сжалось. В это мгновенье, на этом месте я почуял веяние смерти, я ощутил, я почти осязал ее непрестанную близость. Хоть бы один звук задрожал, хотя бы мгновенный шорох поднялся в неподвижном зеве обступившего меня бора! Я снова, почти со страхом, опустил голову, точно я заглянул куда-то, куда не следует заглядывать человеку…
Автора сопровождает замечательный охотник Егор: «От постоянного ли пребывания в лесу, лицом к лицу с печальной и строгой природой того нелюдимого края, вследствие ли особенного склада и строя души, но только во всех движениях Егора замечалась какая-то скромная важность, именно важность, а не задумчивость — важность статного оленя» (V, 135–136). «Целый день протаскались мы по Гари. Перед вечером (заря еще не закраснелась на небе, но тени от деревьев уже легли неподвижные и длинные, и чувствовался в траве холодок, который предшествует росе) я прилег на дорогу вблизи телеги, в которую Кондрат не спеша впрягал наевшихся лошадей, и вспомнил свои вчерашние невеселые мечтанья. Кругом все было так же тихо, как и накануне, но не было давящего и теснящего душу бора; на высохшем мхе, на лиловом бурьяне, на мягкой пыли дороги, на тонких стволах и чистых листочках молодых берез лежал ясный и кроткий свет уже беззнойного, невысокого солнца. Все отдыхало, погруженное в успокоительную прохладу; ничего еще не заснуло, но уже все готовилось к целебным усыплениям вечера и ночи. Все, казалось, говорило человеку: „Отдохни, брат наш; дыши легко и не горюй и ты перед близким сном“. Я поднял голову и увидал на самом конце тонкой ветки одну из тех больших мух с изумрудной головкой, длинным телом и четырьмя прозрачными крыльями, которых кокетливые французы величают „девицами“, а наш бесхитростный народ прозвал „коромыслами“. Долго, более часа не отводил я от нее глаз. Насквозь пропеченная солнцем, она не шевелилась, только изредка поворачивала головку со стороны на сторону и трепетала приподнятыми крылышками… вот и все. Глядя на нее, мне вдруг показалось, что я понял жизнь природы, понял ее несомненный и явный, хотя для многих еще таинственный смысл. Тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе — вот самая ее основа, ее неизменный закон, вот на чем она стоит и держится. Все, что выходит из-под этого уровня — кверху ли, книзу ли, все равно, — выбрасывается ею вон, как негодное. Многие насекомые умирают, как только узнают нарушающие равновесие жизни радости любви; больной зверь забивается в чащу и угасает там один: он как бы чувствует, что уже не имеет права ни видеть всем общего солнца, ни дышать вольным воздухом, он не имеет права жить; а человек, которому от своей ли вины, от вины ли других пришлось худо на свете, должен по крайней мере уметь молчать» (V, 147).
При очевидной близости к Толстому — тургеневская природа существенно отлична от толстовской. Безбрежный бор — как море, которое закрывает небо, объемля все вокруг. Но сосновый лес однообразнее и печальнее водной стихии — море грозит и ласкает, играя голосами и красками, оно роднит. А первобытная, нетронутая сила бора остается пугающе чужой — ты как зритель перед страшной живой сценой. Мрачный лес молчит или глухо воет, как зверь, внушая в сердце беспощадное чувство человеческой ничтожности. Трудно существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, сносить холодный и безучастный взгляд вечности. Перед этим бездушным ликом смерти я мизерен и страшно одинок. «А смерть — это твой псевдоним» (Пастернак). «Тургенев смотрит на природу (…) и неизменно, за красотой созерцания, приходит к леденящему ощущению мирового сиротства человека, мирового его одиночества в игре стихий, в беспредельных провалах пространства и времени» [35] . Сам Тургенев писал в письме графине E. Е. Ламберт в 1862 году: «Не страшно мне смотреть вперед. Только сознаю я совершение каких-то вечных, неизменных, но глухих и немых законов над собою, и маленький писк моего сознания так же мало тут значит, как если б я вздумал лепетать: „я, я, я… на берегу невозвратно текущего океана… Брызги и пена реки времен!“».
35
Константин Бальмонт. Где мой дом. Стихотворения, художественная проза, статьи, очерки, письма. М., 1992, с. 318.
Неведомое, пребывающее в себе бытие, насыщенное случайным и возможным, не имеющее в виду человека. Стихия, превосходящая меры человеческого чувства, воображения, постижения. Этой природой герой отодвигает самого себя со всеми своими мыслями на бесконечную дистанцию от бытия, а природа отстраняется от него. Сосновый гроб Полесья. Дикобразье хвои. Лижущая холодными языками близость смерти.
Бессмертные и безмолвные недра природы говорят голосом смерти. Природа — царица мира, человек же — ее вековечный холоп. (Примечательно, что герой садится на срубленный пень: человек — сам как срубленное дерево природы.) Из бессмертия — смерть, из немоты — голос, из полноты бытия — хлопотливое одиночество. Все вокруг холодно и грозно.
Из неподвижного зева обступившего бора — движение, сжимающее сердце до точки смертного часа.
И у Толстого, и у Тургенева — одинокий герой в глубине леса, лицом к лицу с дикой природой. Оба охотники. И там, и там явление смерти, но весьма различной по своему характеру. И Толстой, времени не тратя даром, все разрешает одной сценой и одним ударом. У Тургенева слияние с природой разнесено по двум эпизодам начала и конца повести.
И у Толстого, и у Тургенева — жаркий летний день. Но к Оленину все бросается с жаром и трепетом, пронизывает его. Природе
Вечером следующего дня тургеневского героя настигает умиротворение. Казалось бы, все то же самое, только нет теперь ни страха, ни одиночества.
И приятие природы на должных основаниях замыкается на еще одном восхитительном насекомом — мухе. Изумруд, обласканный солнцем. Прозрачность. Трепет жизни. Глаз леса. Именно через эту муху вдруг выполняется высший акт понимания. Кроткий свет, пронизывающий бор, — источник порядка и успокоения. Муха прозрачна, а это означает, что ее прозрачность — онтологическое условие видения мира. Но эта прозрачность двусмысленна: саму ее нельзя увидеть, видеть можно (как в случае Оленина) — непрозрачное. Прозрачное тело в нашем сознании предстает и как нечто (то есть тело), и как ничто — зрительный нуль, отсутствие чего бы то ни было, потому что это тело прозрачно (ничто для зрения, оно — нечто для осязания). Более того, прозрачность — не периферия, не среда, а центр и фокус всей картины. Прозрачность — предмет, а не поле зрения и не стихия, окутывающая предметы.
Но если оленинских комаров — сияющая тьма, и «каждый из них такой же особенный от всех Дмитрий Оленин, как и я сам», то муха одна-одинешенька. И если любой комар — такой же Митя Оленин, то и Митя Оленин — просто комар, и точка — поживу-умру, трава вырастет. Ничего подобного нет в «Поездке в Полесье»: муха остается мухой, герой — героем. И последнее существенное отличие Тургенева от Толстого — любовь здесь не правит солнцем и светилами. Тихое одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие во всем составе и в отдельной особи — вот на чем стоит и держится природа. И ее неизменный закон не знает любви. Любовь убивает радость жизни. Для Оленина же быть малой частью природы, обреченной на смерть, — значит познать истинную любовь.
И последнее. У тургеневского героя есть свой дядя Ерошка — замечательный охотник Егор. И здесь тоже единство охотника и зверя: в Егоре—важность статного оленя.
Налицо четыре позиции, общие для обоих писателей: охотник в лесу, Sein zum Tode, оленьи — насекомое в качестве ключевого символа единения с природой.
Природа — не простая, перед глазами лежащая очевидность, а сама по себе довольно противоречивая идея [36] . В частности, идея бытия, которое существует вне нас, хотя и включает в себя нас, людей, со всем, что мы думаем и делаем. Но независимость не означает, что эта реальность не подчинястся нашему познанию и преобразованию. Природа повсюду, в каждой былинке, но нигде мы не встретим ее как таковую, саму по себе. Как таковая она может лишь мыслиться, а еще точнее — подразумеваться, потому что всякая мысль, всякая идея представляет природу лишь в одном из ее всевозможных аспектов. Природа есть (апофатическая) идея того, что по сути своей необходимо пребывает вне идеи, вне мысли. Природа — не исчерпывается познавательным определением или практическим отношением (охота, имея хозяйственный смысл, по сути является частью природы, а не практическим освоением ее человеком).
36
см. толковую книгу: Ахутнн. Понятие природа в античности в Новое время. М., 1988.
С одной стороны, природа сохраняет свою инородность, иносубстанциональность человеку как вещи мыслящей, поэтому познание не только перерабатывает ее в формы человеческой деятельности, но каждый раз выталкивает ее из человеческого мира, воспроизводит в качестве вещи в себе, трансцендентной и неведомой, природа остается загадкой. Такова точка зрения Тургенева. Но с другой стороны — человек и матушка-природа противостоят один на один.
Здесь не познавательная встреча субъекта и объекта, а поединок роковой двух живых существ. Но при всей своей чужеродности и несводимости природа и человек связаны какими-то скрытыми важными нитями, на что указывал Зиммель, толкуя Гете. Они суть одно.
Поэтому в человеке нет ничего, что могло бы сопротивляться натиску природы — любая космическая случайность способна стереть всякий след человека в природе. Но и в природе нет ничего принципиально недоступного человеку. Человек во вселенной — исчезающе малая величина, но он несет в себе ее тайну и ключ. «От этого крошечного насекомого, — писал Шатобриан о человеке, — незаметного в складке небесных одежд, планеты не могут утаить ни единого шага в безднах пространств» [37] . Толстой близок к этой точке зрения.
37
Франсуа Рене де Шатобриан. Замогильные записки. М., 1995, с. 597–598.