Лекции по философии литературы
Шрифт:
У Пушкина – не философия истории, пусть и имплицитная, а развернутая феноменология личности – у-топоса сознания, в котором – не город Рим, а место человека во вселенной. Милость – символ, а не натурное образование или психологическое состояние. Но символ чего? Милость противопоставлена не правосудию, потому что суд этой власти не прав по сути своей. Милость – свет истины. Свет, который светит в словах князя Мышкина: “У вас нежности нет: одна правда, стало быть, – несправедливо” (VIII, 354). Вот есть правда в каком-то сухом остатке, которая на поверку и неправда вовсе, а есть правда, в которую необходимым элементом входит нежность (пушкинская милость – такой же элемент), и без этого элемента правды нет как нет. Именно в этом смысле изъяснялся великий парадоксалист Розанов: “Я – великий методист. Мне нужен метод души, а не ее (ума) убеждения. И этот метод – нежность”.
Закон
Милость – символический атрибут Спасителя, и она свидетельство этой силы, если только ты изменяешься сам. Милость – это не отношение человека к человеку, а отношение человека с чем-то несоизмеримым. Это явление в человеке божественного, нечеловеческого. Повторяю, мы говорим не о религии! В Сыне Человеческом каждому явлена полнота его собственной личности. В пределах эмпирической человеческой данности нет ничего безусловного, даже совести. Саму совесть надо поверять по безусловного образцу чего-то, что не дано в эмпирии. Например – личности с ее свободой. Личность исправляет себя не по внешней для нее, пусть даже и наисовершеннейшей норме, а только по самой себе, но в своем идеальном образе. Я вглядываюсь в лик Спасителя и постигаю подлинного себя, свою подлинную человечность, но эта человечность никак не будет равна человечности в нашем обыденном понимании.
Заметим, Пушкин употребляет даже то же слово, что и богоподобный Мышкин – милость нежная, нежность. И то, что на нашем языке называется “прощением”, “милостью”, “любовью”, обозначает вещи принципиально невыразимые – некие трансцендентальные основания нашей жизни. Это некоторые первичные в идеальном смысле основания, предшествующие миру и субъекту. Есть нечто до того, как выпали в осадок и кристаллизовались представления на одной стороне мира, а на другой – субъекта, который этот мир наблюдает. Это первичное и есть трансцендентальное. Не в реальном следовании: не по причине, не во времени, а идеально первое, которое иначе можно назвать свободным действием. Честь, великодушие, милость, совесть, свобода – это ступеньки одной лестницы, углубления одной области, разметка на одной линейке. Оставаясь состояниями нашей жизни, они своими корнями врастают в стихию первоначал бытия. И там предметы сращены с условием сознания о них. И кристаллизация предполагает, что, с одной стороны, эти особые предметы освобождаются от сращенности с условиями возникновения сознания о них, а с другой – сознание освобождается от своего сращения с условиями возникновения самого сознания, заданными в предметах.
Напомню вам известную сцену из “Войны и мира”, когда сразу после казни пяти “поджигателей” Москвы Пьер Безухов, стоящий шестым в очереди осужденных, чудом избегает расстрела. В нем умирает всякое доверие к жизни. Толстой пишет: “С той минуты, как Пьер увидел это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога… Мир завалился в его глазах, и остались одни бессмысленные развалины”.
Что оберегает Гринева от подобной смыслоутраты? Что позволяет пружинить даже на развалинах всей социальной механики? Любовь, что движет солнце и светила: “…Она меня любит! Эта мысль наполняла все мое существование” (VI, 438). Петруша повторяет это в упоении восторга, но называет спасительное чувство мыслью. Он любит, и любим он ею, но эта полнота сердца есть мысль. Пастернак говорил, что “в рамках самосознанья сила называется чувством”. Вот есть нечто, что разом будет и единицей самосознанья, и чувства, и это Пастернак называет силой,
Цветаева не права, считая, что в “Капитанской дочке” нет капитанской дочки. И ее нелюбовь к своей неполной тезке Марии Ивановне понятна: уж слишком она ревновала Пушкина к его женщинам – и реальным, и вымышленным. Гораздо интереснее другое. Для Цветаевой главный герой – Пугачев, и роман должен называться “Вожатый”. Я бы назвал такое толкование метапоэтическим, и постараюсь объяснить почему.
Она читает роман как одно большое стихотворение. Если “Евгений Онегин” – это роман в стихах, то “Капитанская дочка”, если можно так выразиться, стих-в-романе, роман как одна неколотая голова стиха. Так же брался за дело и герой набоковского “Дара”: “В течение всей весны продолжая тренировочный режим, он питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, – у пушкинского читателя увеличиваются легкие в объеме. Учась меткости слов и предельной чистоте их сочетания, он доводил прозрачность прозы до ямба и затем преодолевал его, – живым примером служило:
"Не приведи Бог видеть русский бунтбессмысленный и беспощадный".Закаляя мускулы музы, он как с железной палкой, ходил на прогулку с целыми страницами "Пугачева", выученными наизусть”.
Таким образом, поэт читает поэта. Пугачев для Цветаевой – не просто один из героев, Самозванец (она и пишет его с большой буквы!) – имя какого-то содержания, в котором пересекаются мировые линии и Пушкина, и знаменитого разбойника, и самой Цветаевой. “Если бы меня, – писала Цветаева о своем вечнодетском восприятии пушкинского романа, – семилетнюю, среди седьмого сна, спросили: – Как называется та вещь, где Савельич, и поручик Гринев, и царица Екатерина Вторая? – я бы сразу ответила: – Вожатый. И сейчас вся “Капитанская дочка” для меня есть – то и называется так” (II, 280).
Семь – не возраст, а акмэ какого-то вечного настоящего и полного присутствия (“И сейчас вся “Капитанская дочка” для меня есть…”). Есть, и только в полнокровности “здесь” и “сейчас”. Обратите внимание на это акцентированное “то” и “так”. Лингвистически – это знаки максимальной удаленности, для поэта – несказанной близости. То, что надо, и именно так. Пугачев – особого рода вещь! Не “кто”, а “то, что…” Он теряет имя, превращаясь в некий компас, магнитная стрелка которого сама вызывает бурю. Как сказал бы Розанов: да и можно ли такое вообще назвать?!
Их сводит случай. И это не столкновение двух бильярдных шаров, которые в следующий момент беспоследственно разлетятся в разные стороны. Это встреча, завязывающая узелок. Гринев реализовывает себя в этом столкновении, ангажируется. Что-то открывается в проеме видения этого совершенно незнакомого человека. Случайная встреча – возможность мгновенно связать точки на больших расстояниях. И если реальность этой связи неописуема на языке видимого мира, то можно пятью хлебами накормить пять тысяч и заячьим тулупчиком спасти душу. Реальность этого невидимого мира проявляется помимо накладываемых нами представлений. Оставаясь фактом и событием нашего мира, дарение тулупчика – явление какой-то другой реальности. Чистый акт, чистое действие (абсолютный в незаслуженности своей дар!), которое не артикулируется в терминах нашего знания об этой ситуации (поэтому Савельич и не может понять барской затеи, а сам Гринев ни за что бы не смог объяснить своего поступка – просто так надо). Этот факт прост, неразложим и чудесным образом необъясним.
Мой личный враг
Детективы:
прочие детективы
рейтинг книги
Медиум
1. О чем молчат могилы
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Имя нам Легион. Том 9
9. Меж двух миров
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
аниме
рейтинг книги
Начальник милиции 2
2. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Измена. Право на любовь
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Рота Его Величества
Новые герои
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга IV
4. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
