Лёлита или роман про Ё
Шрифт:
— Лёльк! Живём!
Вот и мой черёд полотенца грызть подоспел.
Вы напрасно ухмыляетесь: с поляны мы убежали, в чём были — я в одних штанах, босиком даже, и на ней только трусишки. В сгоревшей Шиварихе с текстилем обстоял полный дефицит, а тут на тебе — целый кусина хэбэ! — просто самой судьбы подарок.
Первача в склянке оставалось чуть-чуть, но мне хватило. Рассказывать, как отмачивал похожую на мясо рану и накладывал новую повязку, не стану. Больно было обоим, но оба же и держались…
Потом ещё раз в погреб, набрал яблок, ягод каких-то вяленых —
Дело меж тем снова шло к закату, а ночь — она и летом ночь, в прошлую вон как окоченели.
Лёльку лихорадило уже всерьёз.
Ах, как сейчас ленинский-то пиджачок пригодился бы! Да сгорел Ильич, упокой, наконец, его душу, — вместе со всей усыпальницей и гардеробом.
А солнышко невозмутимо клонилось к закату, посверкивая в медяшку на останках церкви — она всё едино торчала над и, кажется, даже не закоптилась…
В отличие от меня…
Весь в ссадинах и саже, я сидел посередь пожарища, пристроив затихшую малышу меж грудью да чреслами аки в заправской колыбели. И слегка раскачивался, прибаюкивая. И думал горькую-прегорькую думу, финал которой нисколечко не вдохновлял.
Я глядел на убитую пацанами деревню, и не было границ моей беспощадной скорби. Что же за пропасть эта ваши июли! В прошлом мир накрылся, а теперь вот и пуп земли с землёй сравняли. Какой бы бог такое допустил? Дрянь дело. Совсем дрянь…
И представил себе, как было.
Представил нашего царевича, выезжающего из леса с копьём наперевес вот только что не верхом на Кобелине, и семенящего вдогонку брата-Санчо…
Я словно фильм про карателей смотрел. Племяши в нём были само воплощение дранг нах остен: в хаки-рубашках и того же цвету коротких штанишках, как на блондинчике из «Кабаре», который про Рейн поёт. Плюс гольфы белоснежные и свастики на локтях.
И фоном — Марлен Дитрих с почему-то «Лили Марлен»…
«Шнеллер!» — рычит юный гауптштурмфюрер. «Швайне!» — гундит малой.
И даже Кобелина пытается соответствовать: щетинит холку и захлёбывается в лае, как вышколенная немецкая овчарка. «Унцзе байден шатен, — трогательно выводит невидимая фрау, — ви айнц Лили Марлен», и зондеры подходят к хате…
Тим наверняка продумывал набег не день и не два, и, видимо, очень негодовал, застав дом пустым. И пошёл в зачистку. Начали наверняка же с храмины: и там никого, зато ружьё на месте! А уж с ружьём… Я представил, как он возвращается в избу, как набивает карманы боеприпасом, как кривится, перебирая брошенные на столе листочки, раздумывает, но тискает-таки в последний момент за пояс свой подарок и — керосинит, керосинит, керосинит… А потом чиркает спичкой и командует Кобелине — ату.
Мне стало вдруг предельно ясно, что Тим спалил Шивариху не сгоряча. И на поляну приходил совсем не за Лёлькой. Нет, за ней, конечно, тоже, но первое, что действительно было нужно ему — избавиться от меня. Даже интересно: он так же бесновался бы, застань нас часом раньше — одетыми и благообразными? К чему бы тогда прицепился?..
Да уж нашёл бы, к чему… Мы были зеркальными противоположностями с самого начала. С первой
Вольно или невольно я тянул детвору назад, к своим допотопным святыням — к идеалам так и не развившегося гуманизма, в пасторальное, вечно хрупкое, сомнительно жизнеспособное и оттого вряд ли осуществимое царство верховенства духа. И, конечно, свободы — свободы от всего, на чём полагалось произрасти миру, которого желал Тим.
А он вырос в стране, истерично отрекшейся от вековечных розовых очков, и делал ставку на настоящее — на то, что можно потрогать, пихнуть за пазуху, закинуть в брюхо. Лес этому способствовал, и парень слишком быстро взрослел, день за днём постигая непреложное здесь: выживет смелый и дееспособный. Эволюция — это слишком долго. Мы наш, мы новый надо строить иначе: волей, а не помыслами, делом, а не речами.
Я предпочёл старый добрый карандаш, а винтовка досталась ему.
Моей армией оставались музы и тени великих предшественников, Тима манил культ силы и правоты, культ насилия, культ иерархии… Казнив Шивариху, как опостылевший образ былого и вечного, спалив вместе с ней описание будущего, он обязан был доделать начатое и устранить непосредственно проводника из жалкого прошлого в такое же убогое грядущее.
Что, собственно, и огласил перед экзекуцией. Просто, стоя под дулом, я не успел отцедить из поноса главное. Единственное, что нас действительно роднило в тот миг — жажда Лёльки. В которой оба боялись признаться до самого конца — до первой её капли крови…
Конечно же, та попойка была рубежной. И, отослав Тимку, Лёлька лишь отсрочила развязку. С меня, недотёпы, хватило того, что соперник ушёл. Я не праздновал победы, но жал её плоды. А он всего лишь взял таймаут: подготовиться, вернуться и покончить с этими качелями раз и навсегда.
Тима, Тима, Тима… Глупый ты дурак! Не бывает только чёрного и только белого, и ты не белый, и я не чёрный, и уж тем более не наоборот… Вот только надеяться на то, что всё кончилось, по меньшей мере, наивно. Он вряд ли сдастся. И отречётся вряд ли. Он придёт в себя и снова пойдёт по следу. Да он и теперь, небось, уже где-нибудь недалеко: затаился и ждёт. Чего? Пока выхожу Лёльку. Чтобы выйти из леса ещё раз и уже ничего не объяснять. Винтовка не карандаш, она диктует лишь то, что умеет и привыкла.
Вряд ли тот патрон был у него последним. И я не мишень лишь до поры…
Боже, ну как же страшно!
Да не за себя, не за себя, дьявол бы вас всех — за вас! Я не верю, что Тимка пойдёт и отыщет подходящую осину — не тот заквас… С Лёлькой или без, он вернётся к своему послушному народцу и примется вершить его судьбу. Пинками и прикладом. Потом захватит од. Он — захватит!.. И поверит, что бог. А Егорка — младенец-иисус. И придёт время — Тимка отправит его на крест. Чтобы научить своих дураков молиться… Ибо большие свершения требуют и больших жертв. Господи… Всё только ещё начинается.