Лермонтов
Шрифт:
Впрочем, это запрещение касалось только полковой территории: обед не мог состояться ни в артели, ни в офицерских флигелях. «Хотите устраивать вне полка — пожалуйста. Только, ради Бога, поменьше шуму» — так Петя Годеин передал последние слова Плаутина.
«Тайная вечеря», как сразу же назвали обед, была устроена у Ксаверия Браницкого, в его отдельном двухэтажном доме в Кузьмине, стоявшем далеко от дороги, в глубине сада.
Входя вместе с Монго и Сашей Долгоруковым в гостиную, где были накрыты столы, Лермонтов увидел Ксаверия и рядом с ним — толстого, добродушного артельного буфетчика Акинфыча и сухопарого, смуглого и рябого венгерца Керени, который вёл хозяйство
— А мы просо сеяли, сеяли! — обводя вокруг себя руками, весело сказал Ксаверий, заметив входящую троицу.
— А мы его вытопчем, вытопчем! — в тон ему отвечали они...
Уезжая из дому, Лермонтов настроился на грустный лад, но ничего грустного вокруг не было: и светлая зала, и гирлянды цветов на её стенах — прекрасных кремовых роз, и сверкающий многоцветный частокол графинов и бутылок, и любимые закуски на тяжёлом артельном серебре: блёкло-жёлтые маринованные грибы, оранжевая сёмга, паюсная икра — всё было как всегда и как всегда располагало к веселью, тем более что о поводе, по которому собрались, никто не говорил.
Двустворчатая белая дверь на веранду была распахнута, и оттуда, из голого апрельского сада, подернутого прозрачным зеленоватым туманом, в залу втягивался сырой и крепкий запах прошлогодней листвы. Вдоволь насидевшись за столом, вдоволь наговорившись и наслушавшись разговоров, Лермонтов, хмельной и разгорячённый, вышел в сад. Как всегда бывало и прежде, за ним пошёл Петя Годеин, не любивший надолго с ним расставаться. Быстро темнело. Побродив по невидимым дорожкам среди неподатливых, колючих кустарников, они вернулись к веранде и, насобирав в освещённой полосе сухих веток, разожгли как бы шутя маленький костерок. Увидев это, Ксаверий приказал слугам принести дров, и вскоре дрожащие золотые столбы огня поднялись среди синей тьмы в трёх местах, по краям поляны, окружавшей веранду. Между кострами поставили несколько столов, и, не сдерживая приятной дрожи — от вечерней сырости, от того древнего волнения, которое люди всегда испытывают в темноте перед огнём, — все опять расселись.
Лермонтова заставили читать, и он читал кусок из «Казначейши», посвящённый полку:
...О, скоро ль мне придётся снова Сидеть среди кружка родного С бокалом влаги золотой При звуках песни полковой? И скоро ль ментиков червонных Приветный блеск увижу я, В тот серый час, когда заря На строй гусаров полусонных И на бивак их у леска Бросает луч исподтишка?..Эти строчки Лермонтов договорил с трудом, голос его чуть-чуть не сорвался; из залы приглушённо и нежно доносились печальные звуки фортепьяно — младший Браницкий, не вернувшийся больше к столу, играл Шопена. Когда Лермонтов кончил, раздались два-три жидких хлопка и сразу же испуганно смолкли: к его волнению, передавшемуся слушателям, аплодисменты как-то не подходили. Молчали долго.
— Музыка, Миша! Магия! — растроганно потрясая медными от красного отблеска костра лохмами, сказал наконец Бухаров и горестно уронил на грудь свою большую голову...
Неожиданно появился Баратынский, которого не позвали только потому, что не хотели подвергать лишней неприятности. Вдруг из темноты в полосу багрового света вплыла странно
— Офицер, дай на водку! — протягивая руку, озорно выкрикнула она, обращаясь к своему брату, Семёну Абамелеку, сидевшему рядом с Лермонтовым и Петей Годеиным.
— Слышите, Лермонтов? — раздался голос подходившего Баратынского. — Эта реплика для вас: «Героя нашего времени» успела, дескать, прочесть...
Баратынский привёз настоящего клико — гусарская хлеб-соль на дорогу отъезжающим, — и решено было его попробовать. Тост он же и предложил: за то, чтобы в этом же составе, на этом же месте встретиться ровно через год. Выпив, разбили бокалы о шпоры.
— В таких положениях, как сегодня, — заговорил Баратынский, будто продолжая свой тост, — мне как-то сами собой вспоминаются прекрасные слова, сказанные, впрочем, довольно средним писателем. Помните: «Le temps а deux alles: l’une emporte nos joies, et l’autre essuie nos larmes»? [153]
Все молчали, и похоже было, что никто этих слов не помнил, даже Саша Долгоруков, считавшийся, наравне с Лермонтовым, лучшим в полку знатоком французской литературы. И Лермонтов сказал:
153
«У времени два крыла: одно уносит наши радости, другое утирает нам слёзы» (фр).
— Действительно, прекрасные слова. Но они есть и по-русски, и сказаны крупным писателем. Помните?
И он, на этот раз отлично владея голосом, продекламировал:
...И веселью, и почали На изменчивой земле Боги праведные дали Одинакие криле...— Не только не помню, а и впервые слышу, — ответил Баратынский. — Чуть-чуть старинно, но очень кратко и крепко. Чьи это стихи?
— Баратынского! — ответил Лермонтов.
— Ах, даже так? — натянуто рассмеялся полковник. — Теперь вы видите, в каком невежестве я коснею по милости брата!..
25
Вернувшись вместе с Монго на следующий день из Царского, Лермонтов нашёл короткую записку Алексея Илларионовича Философова. В записке говорилось, что великий князь, тронутый горестным положением Лермонтова, имел беседу с государем и всё уладил: граф Бенкендорф дал слово оставить Лермонтова в покое.
Лермонтов уже хотел ехать благодарить Философова, а заодно и попрощаться, но тут совсем неожиданно нагрянули Соболевский с Костей Булгаковым, которые с некоторых пор подружились, и утащили его к цыганам. Монго не поддался ни на какие уговоры и, несказанно удивив Соболевского и Костю, уехал в университет, где он ещё до ареста получил разрешение слушать лекции академика Броссе по грузинскому языку. Вернувшись ночью, Лермонтов застал его за толстенным русско-французско-грузинским словарём Чубинова, только что выпущенным Академией наук.