Лермонтов
Шрифт:
Когда Лермонтов кончил читать эти стихи, он понял, что все присутствующие отнесли их к Соллогубу, который, однако, и глазом не моргнул.
— C’est du Pouchkine, cela! [157] — пристально и, по своей обычной манере, нескромно глядя в глаза Лермонтову, сказала красавица Смирнова.
— Non, c’est du Lermontoff, ce qui vaudra Pouchkine! [158] — значительно подняв брови, поправил её Соллогуб.
157
Это
158
Нет, это из Лермонтова и вполне стоит Пушкина! (фр.).
Слушая его похвалы, Лермонтов смутно улыбался. «Или на вас тяготит преступление, или друзей клевета ядовитая?..» — проносилось у него в голове.
Во дворе, когда Лермонтов садился в возок, Софья Николаевна, до этого тихо проливавшая слёзы, вдруг громко разрыдалась, уткнувшись лицом в грубую холстину кибитки. Князь Иван, притворяясь весело оживлённым, некстати дурачился, Смирнова была внимательна к Лермонтову и в меру печальна — сказывалась придворная школа.
Безутешнее всех выглядел Соллогуб, и этой его неискренности Лермонтов был даже рад: когда все любят и жалеют тебя неподдельно, расставаться ещё труднее...
Уже сидя в возке, Лермонтов с досадой на себя подумал, что так и не простился ни с Философовыми, ни ещё с двумя-тремя родственными семействами, хотя бабушка, пока она была способна о чём-то думать и разговаривать, взяла с него слово, что он это сделает. Чтобы отвлечься от этих мыслей, Лермонтов достал из внутреннего кармана сюртука письмо от Машет, которое он получил ещё накануне, да так за всеми хлопотами и суетой не сумел прочесть, вскрыл его и, злясь на тряску, стал читать.
Странно: он почти забыл Машет, и её нежность и нетерпение, сквозившие в каждой строке, не трогали его.
26
В Москву Лермонтов приехал восьмого мая, а назавтра был Николин день, и Александр Иванович Тургенев, петербуржец, бывший здесь по каким-то делам, повёз его на именины к Гоголю. Жил Гоголь на Девичьем поле, у Погодина, и Тургенев вёз туда Лермонтова со стороны Лужников, как когда-то в детстве возил гувернёр monsieur Капэ, когда они ездили вдвоём гулять в сад Новодевичьего монастыря.
Народу у Погодина набралось много, а петербургских всего трое: кроме Тургенева князь Вяземский и поэт Баратынский.
Гоголь показался Лермонтову немолодым и некрасивым, к тому же каким-то запущенным, несмотря на отлично сшитый белый фрак с буфами на плечах и щегольские серые панталоны в полоску, элегантно обтягивавшие икры. Эта запущенность всегда в чём-то проскальзывала у людей, редко выезжающих, домоседов, больше привычных к халатам и поддёвкам. Он с величественной и небрежной простотой принимал поклонение собравшихся вокруг него московских знаменитостей — нескольких университетских профессоров и самого Погодина, которому оказывал честь,
Гоголь отнёсся к Лермонтову как к близкому знакомому, с которым долго был разлучён по каким-то случайным обстоятельствам. Разговоров о литературе не заводил, а всё расспрашивал об общих петербургских знакомых — о Карамзиных, о Репниных, о Смирновой, полуприкрыв блестящие карие глаза, говорил о том, что в Москве нравы чище, что здесь вообще всё проще, яснее, патриархальнее и что поэтому-то он и живёт в Москве, а не в Петербурге. Но это — только Лермонтову, а для всего стола — громкие, снисходительно-шутливые именинные реплики...
Когда обед кончился, все разбрелись по саду, и Лермонтов читал «Мцыри» Гоголю, Чаадаеву, Погодину и ещё кому-то. Гоголь был очень доволен. Он сходил в дом и принёс в подарок Лермонтову страницу из тетради, в которой писал свои «Мёртвые души», ещё не оконченные, но частями уже известные всей России. Это был отрывок о дорожной тройке, которая сравнивается с птицей, — вполне подходящий к положению Лермонтова. Но страницу едва не отнял Погодин; он уже выхватил её из рук Лермонтова и хотел отнести на место, но Гоголь, заверив Погодина, что это — один из черновиков, вернул страницу Лермонтову...
— Ну-с, господа гусары, сейчас я попотчую вас вашим традиционным напитком! — сказал Гоголь, взяв под руки Лермонтова и Чаадаева и ведя куда-то вглубь сада.
Он привёл их к беседке, в которой всё уже было готово для жжёнки — и серебряный таз, и сахарные головы, и несколько бутылок рому.
— А ты, Миша, будешь мне помогать! — закатывая рукава сорочки, сказал Гоголь, и Лермонтов, не успев удивиться такому обращению, дёрнулся было с места, но оказалось, что это относилось к Погодину, шедшему сзади...
Голубое пламя, дрожа, покрывало прозрачным, будто из тончайшего стекла, колпаком крутые бока сахарного конуса, струилось по ним в таз, а над тазом торжественно-внимательно склонился Гоголь, кончиком длинного носа чутко и нервно ловя опьяняющий запах крепкого спирта и тех остро и непривычно пахнущих заморских снадобий, которые обыкновенно кладут в ром.
Пить жжёнку пришли почти все, а уходил Лермонтов из беседки, в которой стало тесно, с Тургеневым. Понемногу разговорившись, он сообщил Тургеневу свои впечатления от Гоголя.
— Да, в общем он — штучка трудная, — не сразу откликнулся Тургенев, — но можете мне поверить, что никакой игры здесь нет; нет, может быть, даже и осознания необычности своего поведения. Просто он обладает самочувствием гения и глубоко и искренне убеждён, что имеет право на то, на что другие не имеют.
— Я не оспариваю его гениальности, — ответил Лермонтов, — но думаю, что и ему самому, и окружающим было бы намного легче, если бы он обладал самочувствием обычного человека, а не гения.