Лес (входит в книгу Восьмерка)
Шрифт:
И пока не спрашивали с государя мы — подали голос вот эти, неизвестные мне ребятки.
Грех развернул одного из них и спросил:
— Ты чего, придурок?
— Нет, — ответил чернявый и спокойный парень, глядя мимо Греха в темноту.
— Грех, уймись, — тихо попросил я.
— Чего? — не понял он.
— Пусть идут, — сказал я.
Грех плюнул и влез в машину, а Шорох и не вылезал, оставшись равнодушным к листовкам. Я иногда сомневался, что он вообще умеет читать.
— Тебя как зовут? — спросил я чернявого.
— Санька, —
— Иди, Санька, — сказал я. — До свидания.
Он, не забыв поднять листовки с асфальта, дёрнул за рукава своих, всё ещё стоявших у борта, и через минуту их не было.
Я подышал ночным воздухом, чтоб успокоиться, и влез в машину.
В машине все молчали, но по-разному. Лыков сонно, Шорох о чём-то своём и далёком отсюда, вроде тушёнки, а Грех — раздражённо.
— Тебе что, нравится, чего там написано? — спросил он, глядя не на меня, а куда-то в окно, на дорогу, что в его случае всегда было признаком озлобленности.
— А ты прочёл хоть? — спросил я.
— Да на хер мне читать! — крикнул он.
— Чего орёте-то? — открыл глаза Лыков, но мы на него не отвлеклись.
— А чего тебе не нравится тогда? — спросил я Греха.
— Да мне не нравится, что опять будет эта херня.
— Какая херня?
— Эта! — повернувшись, в лицо мне выкрикнул Грех.
Утром, вернувшись на базу, мы почему-то не стали жрать вместе, никто и не понял почему. Каждый, кроме Лыкова, открыл свою банку и нахватался холодных мясных кусков в один рот.
— А я что-то не голодный, — сказал Лыков, глянув, как мы едим, и ушёл.
Мне почему-то опять стало обидно, что я отдал ему последний полтинник. Сейчас бы лучше пива купил на эти деньги. На два портера хватило бы — сто лет себе не позволял портера.
Лыков вернулся через пятнадцать минут удивлённый:
— Командир приехал ни свет ни заря. Всех зовут пообщаться.
Мы расселись в актовом зале — ночная смена, вся помятая от недосыпа, и утренняя — розовая и пахнущая так, будто все они завтракают зубной пастой и запивают её фруктовым компотом.
Командир вошёл, дёргая щекой, и брови его супились так сурово, что их захотелось постричь.
— Вы люди государевы, — сказал он, не здороваясь. — Пусть государь у нас пьяный и дурной — мы ему служим. А у государя есть наместники, — после каждой фразы командир замолкал и делал предгрозовую паузу. — Местный наместник — наш с вами градоначальник! — звонил мне сегодня ночью — хотя до сих пор и днём не соблаговолял, — и поставил на вид, что мои бойцы ездят по кабакам и устраивают там бардак и позорище. Какого чёрта, я не пойму?
Никто не шевельнулся ответить, потому что это был не вопрос.
— Сердечные товарищи градоначальника жалуются ему, что вы, пользуясь своей государевой службой, бьёте невинных, жмёте их баб и ведёте себя с хорошими людьми как непотребные скоты! С хорошими людьми — как бешеные скоты!
— Враньё, — сказал я с места, и напрасно.
— А
Грех скосился на меня, но смысла его взгляда я не понял.
— Знаете, — орал командир, — что вы уже заработали на три надёжных уголовных статьи — там и грабёж золотых изделий с воровских блядей, и дюжина их кабанов, снявших в травме такие побои, как будто их всех били ломом по лицу?
Тут даже я смолчал, хотя глаз не опустил и всё рассматривал багрового командира, вращавшего глазами с такой страстью, что его брови, казалось, подпрыгивают, как белки от огня.
— Знаете, что сказал мне градоначальник? — закончил командир, вдруг перейдя на шёпот. — Что если вы ещё хоть раз — он расформирует отряд в течение двух недель! Псы вы драные — вот моё вам слово.
Я осмотрел пацанов — ну, не сказал бы о них такое, нет.
Командир встал, толкнув своё кресло, и пошёл к дверям, прихватив со стола свой, заметил я, такой же большой и чёрный мобильный, какой был у буцевского водилы.
В дверях командир обернулся и велел:
— С этой минуты кабаки объезжаем за километр, а в свободное от работы время сидим дома и занимаемся кройкой и шитьём. И если из вас никто не окажется на зоне в ближайшее время — я буду удивлён больше всех!
Командир ушёл — а мы ещё минуты три сидели молча, как будто он мог вернуться, договорить и, быть может, даже успокоить нас.
Про лыковскую цирюльню и ночную придурь Греха я даже забыл. Да все мы про всё забыли, быстро оделись и, не сговариваясь, залезли в «восьмёрку». Лыков и печку нам включил.
Когда Лыков, оглядываясь, начал разворачивать машину, вышел на улицу командир и проводил наш отъезд тяжёлым взглядом. Мы сидели со строгими лицами, не моргая. Но едва свернули на трассу, как Лыков объявил негромко:
— А по фигу!
Шорох ухмыльнулся обмороженным лицом, я тоже обрадовался, услышав голос товарища, и лишь Грех сидел, сжав зубы.
— Давайте по пиву? — предложил Лыков. — Папка деньжат подарил.
Здесь, наконец, и Грех очнулся для радостей бытия — ему Лыков и поручил сходить к ларьку, выдав сразу четыре полтинника, среди которых был мой, что показалось вдвойне приятным.
— Портера! — крикнул я вслед, и никто не оспорил моё предложение.
К портеру Лыков раскрыл свой несъеденный, хоть и остывший завтрак — то были пельмешки, маленькие, симпатичные — у каждой озябшие губки бантиком.
…Портер с пельмешками, одной пластмассовой ложкой, в марте, в маленьком и прогретом салоне «восьмёрки», — плохо ли…