Летний дождь
Шрифт:
И пошли они вместе платья смотреть — все знал в этом своем универмаге Илларион Фомич.
Проснулся — серое утро хмурится за окном. По карнизу соседнего корпуса лениво топчутся жирные, крупные, как курицы, голуби.
«Ну, вот, Иван Алексеевич, и ответ мне мой приснился, — подумал о докторе Илларион Фомич. — Зовет меня к себе моя Христя. Зачем тебя, Иван Алексеевич, лишним делом загружать и себя уродовать. Помереть, видно, надо своей смертью… И может, еще до весны дотяну, вон уж сосульки проклюнулись… Траву еще, может, молодую увижу», — думал так Илларион Фомич, безразлично, будто не о себе самом.
Потом
— Папка! — вернул его в больничную палату сочный голос дочери. — Папка! Ты уж не обижайся — целую неделю не была у тебя. Конец четверти — отчеты, собрания… А тут еще затеяла борьбу с отцами-пьяницами. Они пьют, а дети страдают! Организовала совет отцов — так мы их прижали, только держись!
Илларион Фомич слушал деятельную свою дочь и сам на мгновение почувствовал себя тем нерадивым отцом — ох, решительная, ох, карахтерная у него Оксана Илларионовна!
— Папка, — склонилась она к нему, — а что это ты какой-то: будто секрет у тебя какой есть от меня, а?
— Христю во сне видел, — сообщил он, как о важном событии. — Зовет она меня к себе, дочка…
— Папка! Что за глупости! И тебе не стыдно: фронтовик! Коммунист!
— И тебя маленькую видел, — продолжал Илларион Фомич. — И Марусю…
— Ой, и я сегодня Марусю вспоминала! Одного пьянчужку, ты его не знаешь, приезжие они — перекати-поле, так вот этого так называемого родителя привела на совет отцов дочка. Маленькая, худенькая, глаза — во-от такие глаза! Я посмотрела — Маруся и Маруся. Что это она нам враз вспомнилась? Может, приедет нынче?
«…Опоздала ты, однако, Маруся, со свиданьем-встретеньем», — подумал Илларион Фомич, когда шумная его, вечно спешащая дочь ушла. И вдруг увидел Марусю той девчушкой-тростиночкой с безысходной горестью в глазах. И даже сел рывком на своей больничной койке: ведь казнить себя станет до конца дней своих, что не навестила его при жизни, ведь покою не сыщет, уж он-то ее знает. И зашлось все в нем от сострадания к той девочке, к себе, так беспрекословно поддавшемуся болезни…
— Ну, Илларион Фомич, — бодро обратился к нему доктор Иван Алексеевич. — Пора нам с вами приступать к лечению.
— Есть приступать к лечению! — ответил старый солдат.
1976
Из Москвы за песнями
Его разбудил крик петуха. Было шесть утра. Свежее от ночного ливня небо дремало над городом.
— Ку-ка-ре-ку! — горланил петух, хозяин часов на фасаде Театра кукол. В этот час утра, когда эстакада Садово-Самотечной улицы еще отдыхала, крик петуха отчетливо доносился до окон противоположной стороны, и всякий раз, просыпаясь, Сергей ощущал себя участником веселого представления — день начинался сказкой.
Но сегодня он не проснулся, а очнулся от тяжелого забытья, и крик петуха, наоборот, не радовал: вот начинается новый день и, хочешь — не хочешь, его надо прожить. И следующий, и потом, и потом. И каждый день — без Тани. То есть она будет все равно где-то рядом, будет ходить по тем же улицам,
Сергей засунул голову под подушку, застонал даже, стиснув зубы, — так задохнулось все внутри. Хорошо, что мамы нет дома. Он взглянул на календарь: уже три дня, как она уехала в дом отдыха. Хорошо, пускай отдыхает спокойно.
Самое трудное в таком вот состоянии — это обязательства перед близкими: как бы себя ни чувствовал, как бы тошно тебе ни было, а надо улыбаться, пить по утрам с мамой чай, балагурить, может быть… А так… Сегодня ночью, например, он в самый ливень метался по своей улице вниз-вверх, вниз-вверх, пока не промок до нитки и не вымотал себя до изнеможения. А утром вот, как всегда ровно в шесть что-то сработало в нем, и он очнулся. А хорошо бы проспать часов до двенадцати — все-таки скорей бы прошел день. А вечер? Что он будет делать вечером?
Надо, надо что-то делать! От каникул осталось всего ничего, меньше месяца. Надо встать, сделать зарядку, выпить чаю покрепче или кофе и — в читалку!
И опять заныло, заныло в нем все, как зубная боль: в читалку и без Тани? Это несправедливо! Это противоестественно! Это жестоко! Хорошо бы поплакать. Если бы он был маленький, он бы сейчас зарылся головой в подушки и поплакал бы всласть. Он не заплакал, но в подушки зарылся и… забылся.
И всего-то на мгновение забылся. И сразу увидел, что пришел в читалку. Пришел, а навстречу ему Таня. Взяла его, как всегда, за руку, повела, улыбаясь, к своему столу. «Таня, ведь ты не выходишь замуж, ведь это неправда?» — «Конечно, неправда! Кто это тебе сказал?» И они идут, и уже не в читалке, а в березовом светлом лесу, держатся за руки, и такой он счастливый!
С этим ощущением счастья он и очнулся в другой раз за это утро. Очнулся, огляделся: на полу мокрые, брошенные как попало джинсы, на столе немытая посуда, пыль.
«Да что это я в самом деле — не мужчина? Сейчас встану, зарядочку хорошую, вымою посуду, уберу квартиру…»
Но встал он только, действительно, в двенадцать. Из зеркала смотрел на него хмурый верзила. Глаза провалились, углы рта книзу — такой-то обиженный, обойденный! «Сереженька, пойми меня, пойми! Ты — мое детство, ты — мое первое волнение! Я тебя никогда не забуду, никогда! И приходи на свадьбу, слышишь? А то я буду несчастна, очень несчастна! — И тут же, без всякого перехода: — А в загс мы решили с Колей в джинсах! Представляешь? Ни фаты, ни колец на машине — в джинсах! Здорово? А после свадьбы — сразу в глубинку, к его родителям!» И засмеялась вдруг, будто анекдот вспомнила: «Коля говорит: „Поедем в глубинку, к моим старикам“. А я говорю: „Глубинка… Глубинка… Не могу вспомнить. Это что, где-то около Хосты?“ Так смеялись!..»
Чтобы на ее свадьбе в роли жалкого друга детства? Никогда! Ни за какие коврижки!
Он налил в ведро воды, шмякнул о пол тряпку — мама не любила паркет и сама покрывала полы светло-коричневой блестящей краской. Рраз — и он смахнул пыль, рраз — и заблестел пол. Попутно включил магнитофон:
Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку? Выйду ль на широ-о-о-кую?«Любишь песни наших предков?» — зазвучал опять в памяти голос Тани. Эту пластинку они покупали вместе. Шли как-то по Калининскому, заглянули в магазин грамзаписей. Среди какофонии звуков вдруг этот высокий задушевный голос: