Летний снег по склонам
Шрифт:
Два дня непогода не выпускала из дома. И вот — влажный простор, теплая земля, высокие отдушины в облаках, за которыми — доброе солнце. И так радостно и так тревожно... Радость и тревога часто теперь сходились вместе. Вдруг застучит сердце, перехватит дыхание, темные пятна заволокут взор... И хочется идти, идти, искать что-то манящее, открывать неведомое в мире и в людях.
И все чаще летняя жара, парные непогодные дни и душные ночи будили сладкие и стыдные желания, и от них не избавиться... Митя тайком засматривался на женщин, которых жара вынуждала одеваться легко, и сам себя стыдился,
И тогда сквозь туман, полубред, он услышал чавканье копыт за спиной и обрадовался, что сейчас отвлечется от тяжелого волнения и нечистых мыслей.
Обернулся и отрезвел: прямо на него шла большая белая лошадь. Ее вел за уздечку Федюшка...
После приезда в деревню Митя еще ни разу не видел его, не зашел, не справился даже... И ведь собирался да все откладывал, оттягивал беспричинно. И увиделись, наконец, и удивительно, и досадно на себя, на ужасные свои желания и эту гадкую игру с ручьем...
Но Федюшка не выказал ни обиды, ни осуждения. Он смотрел из-под козырька надвинутой на лоб кепки, слегка закинув голову и улыбаясь.
— Здорово, Димитрий!
Митю никто еще не называл полным именем. Это обращение друга сразу напомнило, что они уже не дети... И сделалось жутковато и радостно от собственной зрелости, почти взрослости.
Митя сошел с тропинки, не без опаски поглядывая на лошадь, но не желая показать своего испуга, и протянул руку.
— Здравствуй, Федю... Федор... — замялся, покраснел.
Кобыла мотнула головой, почти задев Митю, и он отступил еще на полшага.
— Не бойся, она смирная, — Федор похлопал по лошадиной шее.
Как он повзрослел за этот год, поширел в плечах, покрепчал, сладнился! И в глазах — неизвестная глубина, понимание, заставляющее Митю прятать взор... И лицо светится таким ярким малиновым загаром, что не верится в пасмурный день — будто на Федора светит солнце. Он в черной, до белизны выгоревшей рубахе и портках, закатанных до колен. От него крепко и весело пахнет лошадиным потом, дегтем и сеном.
— В кузницу вот иду... Белка подкову потеряла...
Привычным взмахом поправил уздечку, глянул на Митю из-под козырька.
— Хошь, вместе пойдем?
Митя сразу согласился, но никак не мог отделаться от тайного своего стыда перед Федором и перед всем светом. И еще — от сейчас только зародившегося, стеснительного противоречия между взрослым к нему обращением друга, принимавшим его за ровню, и настоящим, совсем еще детским своим положением. Ему было не по себе, словно обманывает в чем-то Федора, выдает себя не за того...
Они пошли через луговину, мимо болотца, пряно дышавшего купырями и теплой осокой, через густые
И так смятенно, смутно в душе, что Митя пожалел о своем согласии идти вместе. Он казался себе никчемным, мелким, грязным. И собственная походка, и тело вызывали боязнь чужого взгляда, хотелось остаться одному... И завидно было, как просто и уверенно держится Федор, как идет, не разбирая луж, как по-хозяйски покрикивает на лошадь.
Из кузницы кисло пахнуло углем, окалиной, деготьком... Кузнец, дядя Иван, стоял к ним спиной, раздувая горн. Был он глуховат и голосов, скорей всего, не расслышал и не обернулся.
И тут Федора кликнули из конторы — что-то там о бричке и поездке на Марьины Хутора... Надо же — не успели поздороваться с кузнецом, а он уходит и Митя остается один... Федор захлестнул уздечку за коновязь и наказал Мите подождать.
Тот совсем растерялся... Войти? Незачем. Стоять на пороге? Глупо, если нет дела... Всего лучше, пожалуй, улизнуть куда-нибудь за болото, к речке, лечь в лозниках, слушать, как трещат крыльями стрекозы, отдохнуть от этого напряженья, от необходимости что-то судорожно придумывать, что-то говорить кузнецу... Федор не заметит — он занят работой, да если и заметит — забудется.
И когда Митя уже поворачивался, чтоб уйти, кузнец выхватил из горна белый, стреляющий искрами прут, бросил на наковальню и крикнул:
— Бей!
Крикнул повелительно, словно Митя всегда работал в кузнице...
— Бей, туды твою!.. Стынет ведь, не видишь?!
Дядя Иван кивнул на молот, стоявший рядом с наковальней.
Не дотронувшись еще, Митя прикинул, как он тяжел и сможет ли поднять его над головой... От страха, что не сможет, вспотели ладони и лоб. Но противиться приказу было невозможно.
Метнулся к молоту, с ужасом схватил, с ужасом почувствовал, что поднял над головой, что поднял... Почему-то именно это вызвало ужас.
Кузнец не смотрел больше на него. Легким молоточком ударил по концу прута, и Митя невозможным каким-то чувством тотчас понял, что это знак — куда бить. Молот медленно, как показалось Мите, сам проплыл в воздухе и ударил... Брызнули белые звездочки.
Молоточек дяди Ивана в это мгновенье отбивал быструю, нетерпеливую дробь по наковальне. Едва Митя, совсем уж ничего не соображая, опять поднял молот, кузнец ударил молоточком по пруту, и Митя тотчас опустил туда свою тяжесть, свой груз...
Он с ужасом ждал, что кузнец обругает его, уличит в неумелости, выгонит вон, потрясая испорченной поковкой. Но дядя Иван был спокоен и, казалось, забыл про Митю — лишь постукивал молоточком по железу.
Митя бил и бил, удивляясь, что смятение и ужас отступают, что молот, хоть и тяжело, и неумело, но возносится над головой и бьет, куда надо.
А когда он различил, как прут под его ударами сминается, обращаясь в полосу красного с синей окалиной железа, страх, ужас и неуверенность сами собой ослабли, отдалились, и в грудь влилось уверенное спокойствие. И вот уж руки слушаются, и глаза точно видят, куда бить, и ноги находят свое место, тверже встают на земляной пол, и размах молота все круглей, проще, налаженней...