Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Этот молодой человек вообще, казалось, задавал тон во всем, относящемся к искусству наслаждений, — каких только сумасшедших блюд он не заказывал: дольки ананасов, жаренные в свином жире, землянику с солью, огурцы в меду; трескучая, небрежная безапелляционность его гастрономических сентенций: «Пр-риличные люди едят кр-рутые яйца р-ровно в одиннадцать» или «Хор-рошее сало способствует пищевар-рению» — была настолько гротескно-комична, что даже императорский лейб-медик иной раз не мог удержаться от усмешки.
Этот чисто австрийский неподражаемый стиль — с аристократической
какой-то смертельной, прямо-таки сакральной серьезностью, пародию на которую сейчас демонстрировал франт с моноклем, вновь воскресил в лейб-медике эпизоды собственной юности.
И хотя сам Пингвин никогда не принимал участия в подобных попойках, он, невзирая на огромную разницу, все же улавливал в происходящем нечто до боли знакомое: кутить подобно юнкеру — и при этом оставаться до кончиков ногтей австрийским денди; располагать всем совершенством знаний — и скрывать их под шутовской маской, как чумы страшась уподобиться зубриле-гимназисту, превращенному тупым школьным воспитанием в неисправимого зануду...
Торжественный ужин постепенно принимал характер весьма странного, но чрезвычайно веселого всеобщего опьянения.
Никому ни до кого больше не было дела — каждый наслаждался, так сказать, собственным бытием.
Его императорского величества центральный директор городских интендантских складов доктор Гиацинт Брауншильд — сим нелепо напыщенным образом отрекомендовался кельнеру совершенно пьяный жизнерадостный пожилой господин — вскарабкался на стул и, изгибаясь в поклонах, выразил свое состоявшее вначале из одних только «бе-е» восхищение «Его Величеством, всемилостивейшим покровителем, кормильцем и благодетелем». За каждую сравнительно длинную фразу эстетствующий франт с моноклем награждал его кольцом табачного дыма.
Тем, что он при этом не свалился со стула, господин центральный директор был целиком обязан мудрой осмотрительности «нотариуса», который — как в свое время Зигфрид в шапке-невидимке при короле Гюнтере — стоял за ним и строго наблюдал, дабы земное притяжение самым неподобающим образом не злоупотребило своей административной властью.
Какой-то господин, скрестив, как факир, ноги, сидел на полу, погрузившись в созерцание собственного носа; на макушке он балансировал пробкой от шампанского и, очевидно, воображал себя индийским отшельником.
Другой размазал содержимое трубочки с кремом по подбородку и, глядя в карманное зеркальце, брился с помощью десертного ножа.
Следующий, выстроив длинный ряд рюмок с разноцветными ликерами, предавался каббалистическим расчетам, исследуя сложную последовательность их опорожнения.
Неожиданно «факир» встал, умудрившись застрять своей левой лаковой туфлей в ведерке со льдом. Не обращая на это
никакого внимания, он принялся жонглировать фарфоровыми тарелками; разбив последнюю, сиплым голосом затянул старую студенческую песню:
Жил-был кирпич, туп, но опричь компании честной не пил; знал он твердо: один — значит,
И тут все, даже кельнер, дружно подхватили припев:
Выпьем раз
и выпьем два
за здоровье кирпича!
Три, четыре,
шесть и пять —
кирпича не сосчитать!
Как могло случиться, что в самой гуще этого пьяного кавардака вдруг как из-под земли появился актер Зрцадло, было загадкой для господина императорского лейб-медика.
«Нотариус» тоже в первый момент проглядел постороннего. Поэтому на его грубые, однако, увы, слишком запоздалые знаки Зрцадло не реагировал, явно не замечая их; удалять же актера силой было рискованно: оставленный без присмотра центральный директор наверняка грохнулся бы на пол и свернул себе шею еще до расчета.
Первым из посетителей заметил странного гостя «факир». Он в ужасе вскочил и уставился на Зрцадло, абсолютно убежденный, что в результате его напряженных медитаций из потустороннего материализовалось астральное тело, намеревающееся теперь самым суровым образом отомстить за непрошеное вторжение в границы сопредельной реальности.
Внешность актера и в самом деле производила впечатление устрашающее: на этот раз он был без грима, желтый пергамент кожи выглядел совсем восковым, а запавшие глаза казались засохшими черными вишнями.
Большая часть кутил была слишком пьяна, чтобы сразу понять всю необычность происходящего, и господин центральный директор особенно: он начисто утратил способность удивляться и лишь блаженно икал, полагая, что какой-то новый друг хочет своим присутствием украсить застолье. Он сполз со стула, намереваясь приветствовать призрачного гостя братским поцелуем.
Зрцадло, не меняя выражения лица, позволил ему приблизиться. Как и в прошлый раз, во дворце барона Эльзенвангера, он, казалось, пребывал в глубоком сне.
И только когда господин центральный директор уже покачивался рядом с ним, раскрыв объятия и блея свое обычное «бе-е», «бе-е», актер, резко вскинув голову, полоснул его смертоносным взглядом.
Все разыгравшееся сразу после этого было столь молниеносно и ошеломляюще, что в первый момент показалось императорскому лейб-медику зеркальным миражем.
Едва господин центральный директор, уже в шаге от Зрцадло, открыл глаза (до этого, будучи мертвецки пьян, он держал их закрытыми), как лицо последнего застыло в маске смерти; Флугбайль невольно вскочил в своей комнате, не в силах отвести глаз от зеркала, настолько абсолютен был этот мертвенно искаженный лик.
Взгляд ледяной маски подобно удару поразил центрального директора имуществ.
Хмель улетучился в мгновенье ока, однако в лице господина Гиацинта Брауншильда было нечто большее, чем просто ужас: нос заострился и вытянулся, как у человека случайно вдохнувшего эфир, нижняя челюсть парализованно отвисла, вывернутые губы обесцветились, меж ними обнажились зубы, на щеках, пепельно-серых и как бы всосавшихся, проступили иссиня-красные пятна; даже вытянутая для защиты рука явно свидетельствовала об остановке крови — она стала снежно-белой.