Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
И вот мутные окна становятся прозрачными, за ними чудесное царство фей, кругом белые порхающие мотыльки — живой снегопад в середине лета, — и он сам, пьяный от любви, идет бесконечными жасминовыми аллеями, крепко сжимая горячую руку прекрасной девушки в свадебном наряде, и душу его обволакивает исходящее от нее благоухание.
Потом серая завеса на портрете покойного гофмаршала рассыпалась потоком пепельных женских волос, потоком, падавшим из-под светлой соломенной шляпы с бледно-голубой лентой, — и на него смотрело
Но всякий раз, когда оживали эти черты, ставшие его истинным сердцем, тот, «другой», словно по таинственному приказу, исходившему от нее, воскресал, и его смычок начинал вдруг с какой-то изощренной жестокостью исторгать из несчастной скрипки такие инфернальные каденции, что от этих стонущих, плачущих, скрежещущих и вопящих звуков у самого Отакара волосы вставали на голове дыбом...
Ведущая в коридор дверь внезапно открылась, и в комнату тихо вошла юная девушка — та самая, о которой только что грезил Отакар.
Ее лицо удивительно походило на один портрет во дворце
барона Эльзенвангера — портрет пепельной дамы эпохи рококо, — такое же юное и прекрасное; компания кошек сунулась было вслед за ней, но тут же деликатно ретировалась.
Студент смотрел на нее так спокойно и безмятежно, словно она все это время находилась здесь, в комнате, — чему же тут удивляться, ведь она попросту вышла из его видений и теперь стоит перед ним!
Он играл и играл. Заблудившись в лабиринтах грез, позабыв обо всем на свете, он видел себя вместе с ней...
Они стоят в глубоком сумраке склепа базилики св. Георгия. Мерцание свечи, которую держит монах, освещает вырубленную в человеческий рост статую из черного мрамора: полуистлевший женский труп в лохмотьях; под ребрами, в отвратительно разверстом чреве, вместо ребенка кольцами свернулась змея с мерзкой, плоской треугольной головкой...
И звуки скрипки вдруг стали словами, которые монах в базилике св. Георгия ежедневно, как литанию, монотонно и призрачно произносит перед каждым посетителем склепа:
«Много сотен лет тому назад был в Праге некий ваятель, живший со своей возлюбленной в преступной связи. Однажды заметил нечестивец сей, что наложница его брюхата, и заподозрил он ее в измене. Воистину, помрачился разум прелюбодея, ибо задушил он мать ублюдка своего, и тело сбросил на съедение червям в Олений ров. Однако останки убиенной обнаружили, а там и на след татя напали. И дабы иным неповадно было, порешили колесовать его всенародно, но допрежь того запереть сего дьявольского прислужника в склепе, купно с трупом женщины той, умерщвленной злодейски, и держать его там до тех пор, пока во искупление греха не вырубит он в камне образ страсти своей преступной...»
Отакар вздрогнул, и пальцы его замерли на грифе; он пришел в себя и вдруг увидел стоявшую за креслом старой графини юную девушку: улыбаясь, она смотрела на него.
Утратив
Графиня Заградка медленно оборотилась, навела лорнет:
— Продолжай, Отакар; это всего лишь моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.
Студент не шевелился, и только рука, соскользнув, вяло повисла в сердечной судороге...
С минуту в комнате царила полная тишина.
— Какая муха его укусила? — гневно вопросила графиня. Отакар напрягся, пытаясь унять дрожь в руках, — и вот скрипка тихо и робко всхлипнула:
Andulko m'e d'ite
j'a v'as
m'am r'ad
Воркующий смех девушки заглушил жалобные звуки.
— Скажите-ка нам лучше, господин Отакар, что за чудесную мелодию вы играли перед тем? Какую-то фантазию? При этом... — Поликсена, опустив глаза и задумчиво теребя бахрому кресла, отделила каждое слово многозначительной паузой, — при этом я... совершенно ясно... представляла... склеп...в базилике святого Георгия... господин... господин Отакар...
Старая графиня едва заметно вздрогнула: было нечто настораживающее в тоне, каким Поликсена произнесла имя «Отакар».
Студент, смешавшись, пробормотал какие-то конфузливые слова; единственное, что он сейчас видел, — это две пары устремленных на него глаз: одни жгли его мозг своей всепожирающей страстью, другие, пронизывающие, острые как ланцет, излучали недоверие и смертельную ненависть. Он не знал, в которые из них должен смотреть, опасаясь оскорбить одну и выдать свои чувства другой.
«Играть! Только играть! Сейчас же, немедленно!» — кричало в нем. Он резко вскинул смычок...
Холодный пот проступил на лбу. Ради Бога, только не снова эту проклятую колыбельную! К своему ужасу, он почувствовал с первых же тактов, что неизбежно собьется на ту же мелодию, у него потемнело в глазах, как вдруг снаружи, из переулка, на помощь пришли звуки одинокой шарманки, и он с какой-то бессознательной, лихорадочной поспешностью пристроился к избитому уличному мотиву:
Девочки бледной печален конец: не суждено ей идти под венец. Даже бродяги-матросы любят румяные розы. Золото яркое — тусклый свинец...
Дальше этого не пошло: ненависть, брызнувшая от графини Заградки, едва не выбила скрипку из его рук.
Сквозь застлавшую глаза туманную пелену он еще видел, как Поликсена скользнула к стоящим у дверей часам, отдернула
завесу и перевела стрелку на цифру VIII. Это, конечно, означало час свидания, но его ликование тут же заледенело от страха: неужели графиня все поняла?
Ее длинные, высохшие старческие пальцы нервно рылись в ридикюле; он следил за ними, предчувствуя: сейчас, сейчас она что-то сделает, что-то невыразимо унизительное для него, что-то настолько страшное, о чем невозможно даже помыслить...