Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Вот если бы сейчас присниться ей! Как я стою у ее постели, потом склоняюсь над спящей и... и целую...
Ощущение поцелуя было настолько явственным, что в первую минуту мне даже стало не по себе: уж не сплю ли я сам? Я тряхнул головой и принялся сосредоточенно рассматривать лежащие на противоположном подоконнике розы, но чем дольше смотрел, тем большую тревогу внушал мне белый их цвет. И понесла же меня нелегкая на кладбище! Добро бы еще красные стащил, они, по крайней мере, принадлежат жизни, а то белые... Как гробовой саван...
Одна надежда, что мертвец, хватившись своих
Наконец взошло солнце. Косые лучи насквозь прошили узкую сумрачную щель между домами; мостовой, затянутой туманной дымкой, которую утренний ветерок нагнал с реки, видно не было, и меня охватило какое-то неземное чувство, казалось, я парю высоко над облаками, в бесконечной, пронизанной золотым сиянием лазури...
Стройная белая фигурка подошла к окну... Дыхание мое оборвалось... Потеряв равновесие, чуть было не упал и обеими руками вцепился в перила...
Она!
Глаз я поднять не смел. Время остановилось. Сознание собственной беспомощности было невыносимым: чувствовал, что совершаю какую-то непоправимую, чудовищную глупость — и не мог ничего поделать. Сияющее, заоблачное царство исчезло, словно накрытое серым, непроницаемым саваном. Ну вот
и все, тело покойного будет предано земле, и я никогда больше не увижу эту божественную лазурь, мелькнула страшная мысль, но и она не смогла вывести из оцепенения — внутренне сжавшись в комок, я ждал, когда же наконец раздастся этот звонкий веселый смех, по сравнению с которым даже смерть казалась менее ужасной.
В полном отчаянии, не зная, что делать с самим собой, я как утопающий за соломинку схватился за свой рукав и принялся с таким рвением тереть несуществующее пятно, как будто от этого зависела моя жизнь...
Потом... потом наши глаза встретились.
Яркий румянец заливал нежные щечки Офелии; розы в ее тонких белых руках сотрясала лихорадочная дрожь.
Было видно, что и она пытается что-то сказать, но, так же как и я, не может от волнения издать ни звука.
Миг, другой — и Офелия исчезла.
Мое Я, съежившееся в маленький комок, вдруг разом распрямилось — теперь это был гигантский огненный столп радости, взметнувшийся до самых небес восторженной, самозабвенной молитвой об избавлении от своей прежней жалкой земной оболочки, по-прежнему, сиротливо вобрав голову в плечи, сидевшей там, далеко внизу, на перилах лестничной клетки.
Когда я немного пришел в себя, первой моей мыслью было: неужели та немая сцена, которая только что произошла, не сон?
Но ведь Офелия уже вполне взрослая, сложившаяся женщина, почти невеста! А я?..
Нет, нет и нет! Она лишь ненамного старше меня; я вновь вижу ее глаза — отчетливей, чем в действительности, при свете дня — ну конечно же такой открытый взгляд может быть только у совсем юной девочки! Да, да, мы ровесники, и она вовсе не смотрит на меня как на бестолкового уличного мальчишку, у которого еще молоко на губах не обсохло!
И самое главное: мы условились о свидании! Понятия не имею, как это произошло, — ни один из нас не вымолвил и слова, впрочем, зачем слова, когда двое и так понимают друг
Полночный разговор
Подобно тому, как наш Богом забытый городишко, опоясанный плавным сомнамбулическим струением вод, напоминает заповедный, далекий от мирской суеты островок, так и тот странный разговор, случайным свидетелем которого я стал однажды ночью, навсегда остался у меня в памяти одиноким таинственным атоллом, затерянным средь бурных волн моей юности. Как-то поздно вечером, лежа в постели, я грезил о своей возлюбленной — видно уж, далеким тем дням навечно суждено находиться под знаком Офелии, — как вдруг услышал приглушенный скрип: барон осторожно, стараясь меня не разбудить, открывал кому-то входную дверь... Гость поздоровался, и я сразу узнал капеллана.
Да кому бы это еще и быть, как не ему: только он на правах старого друга барона мог рассчитывать на прием в любое время дня и ночи. Чем он частенько и пользовался, вдвоем они засиживались далеко за полночь, обсуждая за бокалом вина различные философские и теологические вопросы, нередко темой их дружеской беседы становились проблемы моего воспитания, в общем, говорили они все больше о вещах весьма далеких от меня, ибо мысли мои в ту пору витали в направлении прямо противоположном. Впрочем, надо сказать, что во всех этих спорах я целиком разделял точку зрения моего приемного отца, ибо кого-кого, а меня педагогическая система барона устраивала вполне — еще бы, ведь посещать школу он мне запретил строго-настрого.
«Наши учебные заведения — это ведьмовские котлы, в которых чистое, невинное сознание детей вываривают на медленном огне зубрежки до тех пор, пока от него не останется голый рассудок, тот самый пресловутый здравый смысл. Ну а если сия дьявольская процедура удается, мумифицированному выпускнику торжественно вручают аттестат зрелости», — говаривал он.
Мое образование сводилось лишь к чтению книг, которые барон сам, предварительно уяснив для себя сферу моих быстро меняющихся интересов, придирчиво и обстоятельно отбирал в своей библиотеке, однако проверять, что я понял из прочитанного, никогда не пытался, видимо, попросту не считал нужным.
«Читай, сын мой, а уж духу твоему решать, что сохранить в памяти, а что извергнуть, — любил повторять он. — Познание только тогда впрок, когда оно в радость, плохо дело, если учитель
уподобляется дрессировщику, но именно так чаще всего и происходит: один считает своим святым долгом заставить львов прыгать сквозь горящий обруч, другой муштрует детей, исступленно вдалбливая им в головы, где, когда и при каких обстоятельствах Ганнибал потерял свой левый глаз, как будто знание того, что несчастье это постигло овеянного славой полководца в понтийских топях, может что-то изменить в судьбе несчастных школяров! Один делает из царя зверей циркового клоуна, другой — из цветов жизни пучок петрушки».