Левый полусладкий
Шрифт:
19
Наши матери скрывали такие вещи от нас, которые потом как-то по-другому заставляли посмотреть на прошлое наших семей. У матери было две сестры. Она была старшая, средняя — тетя Женя — была младше ее на два-три года, а младшая — лет на двенадцать. Так вот, когда тетя Сима, младшая, умирала, она призналась нам, что двух сестер ее, то есть мою мать и ее сестру Женю, выдали замуж одновременно за двух братьев-татар. Они прожили в домах мужей около года, но одновременно почему-то ушли от них. Что за этим кроется, не знаю. Мать никогда об этом не говорила, даже сестре моей Людмиле. Но если ничего, то почему это скрывалось и почему только перед смертью моя тетя рассказывает это. Старший брат Валерий был черноволос, даже кудряв. На кого он был похож, я даже и не задумывался никогда. А вдруг это был сын от ее первого брака? Моя любовь к нему от этого не станет меньше, но как сложна была жизнь, казавшаяся такой простой. Однако тайна отношений моего отца и матери так и осталась для меня нераскрытой, вплоть до смерти моей мамы прямо на улице от сердечного удара. Она, конечно, пережила много. И то, что с двумя детьми и матерью жила в эвакуации, работая в колхозе. И то, что после войны, когда отец разыскал их, он день и ночь работал и, конечно же, ни в чем себе не отказывал. Мать переживала это, но молчала. Она была очень мудрой женщиной. «Ну и что, что я об этом ему скажу, хуже от этого будет только моим детям. Черт их там разберет, мужиков, но это именно он подарил мне
А что? Родом из запорожских казаков, которые захотели триста лет назад вольницы, подняли восстание и вынуждены были уйти на Волгу, спасаясь. Но не он же раскачал Запорожскую Сечь — не он. С Волги сразу попал на Черноморский флот и был лучшим пловцом, и поэтому его взяли работать, как тогда говорили, в область. Ну не виноват же он, что плавал лучше всех… И так всегда. Сам-то он ничего страшного, приносящего беду другим не делал. Мучился он последние годы одним, это я понял позже, — тем, что жил с семьей в доме татарина, которого выселили из его родного дома, мучился тем, что очень хорошо понимал, что происходит со всеми в стране, и тайно радовался в марте пятьдесят третьего. Я помню, что в тот траурный день, когда я пришел из школы, отец был дома, совершенно трезв, натянут, часто выходил в сад с мамой, где они о чем-то подолгу шептались. Господи, а было-то им всего: маме около сорока, отцу сорок пять, а мне они представлялись такими взрослыми. А я-то в их возрасте и думать не смел, что я не молодой. Но они были какие-то задавленные, и не только они. Не успели разогнуться, а тут уже развязка подступала. Так и не выдохнулись они из застывшего пространства, так и не поговорили наедине вдоволь и во весь голос — так, на полушепоте. Только один раз, может быть, когда я случайно прочитал открытку, которую мать прислала ему в партизанский лес через друзей: «Петушок, как ты там, мой родной, не мерзнешь ли без твоих Валеры, Люды и меня?» Вот и все… Дальше пропуск. Безмолвие. Шаги все дальше друг от друга, все ближе друг к другу. Но государство, страна всегда стояли между людьми, именно оно и она, как антиотец и антимать, разбивали людей, разводили, рассыпали в прах, да еще и оправдывая себя, убеждая других в этом. И те становились их кровными антиотцами и антиматерями и посылали своих нормальных детей повсюду, чтобы их убивали и чтобы они убивали…
В городе было военное училище, политическое, и конечно же ему надо было расширяться. И естественно, за счет старого городского кладбища, которое граничило с ним. Но что ты поделаешь, здравый смысл всегда был за них. Ведь не за счет же стадиона, ведь не за счет же рынка. Ну конечно, а мертвые… Им все равно, где лежать, и так это уважительно, с подходом, со слезой в голосе. Да что нашему люду, да ему подсласти слезу, да он сам себя изобьет, да и потом еще себя судить будет, да и отсидит года три за хулиганство. Вот так и здесь, пришли ко всем родственникам и такую лапшу развесили, причем совершенно как бы справедливую, а кого это у нас поначалу несправедливо вешали, стреляли или сажали, это потом уже… Так это потом. Вот так и здесь — пришли к матери, бумагу показали, ну, такую красивую, что перезахоронить мужа вашего надо, что она сначала сердилась, она и противилась. Но у них нервов непочатый край, а у… В общем, сказали, такого-то и такого будет вечером перезахоронение, в присутствии всех родственников. Чтоб торжественно. И ушли. Я как увидел ее, эту бумажку, а потом мать, все понял и побежал по всем точкам — обком, горком, МВД, прокуратура, ДСО «Локомотив», военный округ… Всюду слушали внимательно, душили слезу, по-мужски трепали по плечу, жали руки, предлагали улучшение жилплощади, даже один сказал: «Да мы тибе, Шура, в партию нашу примем». А я им: «Да я ж такая сволочь». А они: «Та ни, ты хлопец хороший, тибе в любую партию примут, даже в фашистскую»… «В общем, нет, — есть постановление о переносе кладбища — и все. А не хочешь — давай паспорт, сейчас поставим отметку, что ты не только в своем доме не прописан, а вообще нигде не прописан, понимаешь — нигде, даже на Луне, хоть там и американцы первыми были, понимаешь ты, субдяпиштопаныжинедососок.»
И я ушел домой. «Мама, — сказал я, — только когда назначат час перезахоронения, не иди одна, я пойду с тобой, тебе будет страшно. Я буду с тобой». — «Хорошо, иди гуляй, я обязательно тебе скажу когда»… Время как-то замолкло, даже поговаривали, что вообще кладбище старое не будут сносить. Но вот однажды я пришел вечером домой, мать сидела одна, и по ее внешнему виду я все понял. Она была просто убитая, в каком-то черном платье, пила холодный чай, молчала и всхлипывала. Я не стал ничего говорить, я просто спросил: «Зачем ты это сделала, мы же договорились, ведь ты еле жива, и ты одна пошла туда ночью, на кладбище». — «Я была не одна, там было много таких, как я. Я хотела увидеть его одна. Я хотела увидеть его в последний раз, хотя бы его косточки. Они сволочи, нелюди, они дробили его лопатами и кирками на мелкие части, чтобы уместить в маленькую железную урну. Как ему было больно, как он кричал. Но они не слушали его, они никого не слушали никогда»… Пришла сестра, и мы кое-как успокоили маму валерьянкой, валидолом, пока она не уснула…
На этом история не окончилась. Когда перезахоронение состоялось и нам дали номер, и мы уже с сестрой пошли на новое место захоронения, то увидели, что там был установлен другой памятник, а нашего, с фамилией нашего отца нигде не было. После долгих мук хождения по вышеназванному кругу нам сказали: «Ну извините, мы ошиблись»… Ничего себе ошиблись. Что нам было делать? Вскрывать могилу — плохая примета, и родственники лежащего по нашему адресу были не согласны… И мы смирились. Мы смирились с тем, что у нашего отца нет могилы, что нам некуда идти. Бедный отец, знает ли он об этом?
20
Меж тем город жил сам по себе, своей жизнью. Люди приходили и приходили на его улицы, как актеры, а он оставался — то сверкая на солнце, то хмурясь в тумане. Вот и сейчас, часов в десять утра летнего месяца июня на главной улице появлялись персонажи, которые, пожалуй, до самого позднего вечера не уйдут с нее.
Вот известный уже Миха уютно устраивался на перилах Главпочтамта и медленно водил головой вслед за соблазнительными мартышками, которые простукивали каблуками его стервозное сердце. Вот известный алкаш по кличке Моченый уже собирал на первую бутылку кисляка. Вот и Кобыла плыла среди киосков с цветами и газетами, вынюхивая первую жертву своей сексапильности. Фанаты футбола толпились у черной аптеки, и толковали о забитых и пропущенных голах, и тоже посматривали в сторону очнувшихся от дурной весны женских вытянутых к солнцу тел. Прошли зловещей стайкой в спортивных штанах, кроссовках и кожаных куртках лысые бандитики и исчезли в пивном баре… Скрипач и гитарист раскладывали
«Нажраться бы, да с кем, с этим, что ли?» — «Ты кто?» — «Да я этот, как XL-шнобель собачка ру». — «А, клон, что ли»? — «Да тише вы, дяденька, я стесняюсь, зовите меня лучше по кличке Депутат». — «А что делаешь здесь, Депутат?» — «Да вот поставили меня, температуру воздуха измеряю». — «А выпить хочешь?» — «Это чего, очистной воды? С радостью, нам это рекомендуют для прочистки жизненно важных органов, ну, там кишечника и здесь, в зопе». — «А насчет мозгов ничего вам не говорили?» — «Нет, ничего, сказали, что их у нас вообще нет, а издеся (он постучал по черепной коробке) лампочка горит, чтобы я видел через глаза». — «Ну а здесь что у тебя?» Я указал на место члена. «О, издеся делительная головка, сейчас заканчиваю институт фрезеровщиков, скоро буду знать, для чего она». Я выпил с ним литра полтора за вечер. Он не пьянел, собака, только что-то подкручивал там за спиной. Я спросил: «Что ты там подкручиваешь?» — «Это, значит, показатель температуры, я выпил, допустим, стакан, ставлю ниже на сорок градусов». — «Дурень, от спиртного температура не повышается». — «Повышается, вот у вас сейчас очень повышена, от вас дурно пахнет, вы уже разлагаетесь. Хотите, я отвезу вас в морг». — «Ну и дурак ты, Депутат, я завтра проснусь, как огурчик, потому что водка, в отличие от тебя, мне прочищает мозги и еще душу. Прощай, Депутат, я поехал домой. Такси!» — крикнул я. Тут же подбежали четыре клона-рикши, абсолютно экологически чистый вид транспорта, и, подхватив меня за руки и за ноги, доставили домой. Жена долго рассчитывалась с ними, они никак не могли разделить четыре рубля на четыре. У них все время получался ноль.
21
Гостиница «Интурист» была злачным местом для местных. Там всегда можно было фарцануть чем-то серьезным, типа джинсов, или в крайнем случае получить от иностранца жвачку. Ребята постарше заглядывались на сухие немецкие жопки за железной загородкой пляжа, и частенько, познакомившись, они в номере изменяли своей Родине с какой-нибудь прелестницей из Польши, Финляндии и конечно же Германии. Другие, более серьезные западники, и не посещали этот в общем-то неплохой отель. Конечно же охранники из ГБ гоняли всех, местных и неместных. Особенно лютовал главный секьюрити по фамилии Красных. Он мог ворваться в ночной номер, открыв его вторым ключом, и поднять, допустим, с венгерского тела мужскую русскую плоть и прервать коитус. Несмотря на визги и вопли, он выталкивал в шею из номера провинившегося гражданина. Пронять его ничем нельзя было — ни ссылкой на покровительство из Москвы или на какую-нибудь фамилию. Частенько он залегал у парочки на пляже и, услышав русскую речь, вскакивал с криком «Ага!», набрасывался на жертву и настигал ее даже в воде у буйков. Говорят, однажды он вскрыл люкс, перепутав этажи, своего шефа, мирно спящего после московского перелета со своею благоверной, и попытался их разбудить. Гэбист из Москвы проснулся сам и чуть не шмальнул в Красных из своего пистолета. Опомнившись, он сказал: «Как мужчина, я должен дать тебе в рожу, но по службе скажу — молодец! В нашем отеле можно спать спокойно». Красных был повышен в должности. Конечно, иностранцам все это не очень нравилось, но какие это тогда были иностранцы, те же совки, но из другого лагеря. Если приезжали америкашки, то они были такими древними, что никто не мог посягнуть на их не только физическую нравственность, но даже и на политическую. Как-то гостиницу посетила группа американок-путешественниц, которым было далеко уже за двадцать. Они до этого были в нескольких малазийских странах. Оказывается, это было выгодно им, потому что пенсии им пересылали туда, куда они захотят, а жизнь, допустим, на Филиппинах или в Камбодже для них была значительно дешевле. Они побродили по огромному отелю в склерозном тумане, им показывали достопримечательности города: «Вот здесь Чехов с Толстым, а здесь Пушкин с…» И так далее. Наконец пришло время улетать на родину. Они устроили прощальный ужин и благодарили всех, кто их сопровождал, кормил, показывал. «И вообще, у вас так хорошо, — сказала самая активная из них, так замечательно здесь в… „Чайне…“» Когда они уже сели в автобус, чтобы ехать в аэропорт, то вдруг оказалось, что на одного человека в группе стало меньше. «Мистер Смит, мистер Смит», — выкрикивала сопровождающая. Но он не отвечал. Наконец одна из старушек, стуча себя по груди, на которой покоилась небольшая коробочка, непонятно для чего, завизжала: «Да здесь он, здесь…» Оказывается, группа залетала на несколько дней в Ленинград. И ее благоверный, покушав там чего-то непотребного, дал дуба. Что было делать, не возвращаться же домой из-за такого пустячка. Она воспользовалась крематорием и продолжила свой тур уже одна, в сопровождении пепла своего мужа. Вероятно, это был верный поступок. Никто не знает, как ведут себя люди, когда они оказываются в такой ситуации, особенно в таком возрасте.
Наконец наступили времена перемен. Швейцары, которые раньше выгоняли из гостиницы, теперь загоняли каждого, кто шлялся возле нее. Заходите, откушайте чего, выпейте, все на выбор. Красных загрустил и вскоре умер на одной из местных проституток. Говорят, дорвался до халявы и перебрал малость. Но все равно его хоронили с почестями чекистской атрибутики. А гостиницу оплели девицы совсем не тяжелого поведения, наехав из разных городов Союза. Конкуренция доходила до того, что ради рекламы кто-то из них мог дать бесплатно, чтобы насолить конкуренткам. За ними присматривали их парни, альфонсами их не назовешь, но все это была одна система. Девицы иногда любили поговорить, типа того: «Не люблю трахаться с немцами, они такие жадные, лучше всего бандиты, дадут двести баксов каждой, и на всю ночь. Но лучше всего с китайцами, у нас это называется санаторий — они так быстро кончают, а за минет сразу отваливают сто баксов, да и то, чуть поведешь губой — он и поплыл, а мне только того и надо, я хоть посплю немного, не то что наши…»
Местные авторитеты с авторитетами из других городов доили этот «Интурист», как только могли. Поставили своего директора, который был неплохим малым, но, видно, крысятничал, говоря на их жаргоне, от них самих, и видно, неплохо. Закончилось это тем, что однажды к нему на прием попросились четверо неизвестных, которых не могли к нему не пропустить. Они вошли сурово, и он сразу все понял. Ему сказали: «Положи руки на стол». И он положил. Один из вошедших достал небольшой топор из-за пояса и неуловимым движением отрубил ему правую ладонь. «Я бы отдал все, зачем?» — теряя сознание, сказал директор. «Чтобы ты нигде не протягивал руку, которой ты нас наебывал», — сказали ребятки и ушли незаметно.