Левый полусладкий
Шрифт:
Каждый раз все было, как всегда, и каждый раз все по-новому — ну когда же я пойму, что у всех все одинаково и кончается одним и тем же — никогда, — у всех все не одинаково и кончается не одним и тем же, и каждый раз надежда, что ты поймаешь этот оттенок великой тени, и самое главное — что я ловил его. Либи летом ничего не носила под юбкой, и знание этого так заводило меня. «Смотри, залетит какой-нибудь блуждающий форвард в твои воротики, что делать будем», — шутил я. «Один уже, кажется, прорвался». Либи косилась на меня: «Кажется, я подзалетела». Пять или шесть раз за эти годы она куда-то исчезала и появлялась опустошенной, вывернутой наизнанку, и с еще большей страстью мы набрасывались друг на друга. Это вымотало ее вконец, почему-то мы боялись заводить второго ребенка, и этим не закольцевались с Либи, с ее мальчиком и мною. Между нами был разрыв глубиною вины перед прошлым и мальчиком, который все больше взрослел и привыкал к отцу. «Я ухожу к папе» было сказано так по-детски бесхитростно, наивно и точно так же жалостно, что обезоружило нас. И Либи не выдержала. Началось расставание, долгое, мучительное, с возвратами и уходами снова, но расставание. Наконец, Либи ушла к матери, забрав с собою даже иголки с нитками, — она рвала со мною жестоко, становясь непохожей на себя. Порой была чудовищем, и все для того, чтобы я возненавидел ее.
30
Итак, опять свобода, дикая, обидная, желанная и ненавистная свобода одинокого мужика-волчары, рыскающего в дебрях заброшенного города в поисках свободной, никем не занятой женской плоти. Снова ночные и полдневные шатания в поисках на жопу приключений, снова появились желающие посидеть на кухне со случайно встреченной
Неужели даже голос плоти не позовет или… Каждый свой день я строил так, чтобы неожиданно встретить Либи, но она исчезла, ее ножки отщелкивали сотни метров вдалеке от моих дорожек, хотя ходили мы совсем рядом. Я хотел встретить ее, сказать что-то гневное о предательстве, наконец, дать пощечину, такую красивую, но потом размякал и мечтал только о том, что, встретив ее, утащил бы к себе домой и там в постели мы конечно бы помирились, однако время шло, и я не встречал ее нигде, Либи исчезла сама, хотя всегда боялась, что исчезну я…
31
И все-таки свобода мужчины коварная вещь, хотя бы потому, что ведет, как всегда, к женщине, другой, женщине-заменительнице, к такому суррогату, который ты морщась, но пьешь… В книжном магазине я разговорился с давней знакомой, вдруг легко согласившейся зайти ко мне после работы в гости, я назвал только адрес и, не надеявшись, ждал часов в восемь июльского, вздыбленного солнцем вечера. Но она пришла, и тут же я раздел ее, неожиданно обнаружив, что ее тело было шикарным, хотя внешне это было невыразительно, мы успели сделать кое-что друг с другом, и я подумал, что предстоит ночь с женщиной, которая даст мне возможность забыться, утонуть в ней, и только утром очнуться, как рыба в руках нового омерзительного жаркого дня — ловца одиноких душ и притворно страдающих мужских особей… Я втирался в бедра продавщицы книг все глубже и глубже и вдруг понял, что в дверь кто-то тыкается ключом снаружи; мой ключ был в замке изнутри, второй был только у Либи. Боже, это была она, я затих и ушел вместе с прелестницей совсем на дно, задрожал, как магнитная стрелка вблизи железной руды, распял себя на гвоздиках предназначенной не мне нежности. «Открой, я знаю, что ты дома, мерзавец!» Да, это была Либи, я вытянулся на перепуганной даме и бесшумно вскочил, подойдя к двери, — сейчас уйдет. «Открой, я знаю, что ты там, скотина, открой, подонок, ты всю жизнь мою сломал». — «Ты же ушла сама, — ответил через дверь, — я имею право». — «Да какое право, ты же животное, открой». — «Да я тут не одни, у меня серьезный разговор», — начался стук в дверь, и я совсем ополоумел, я открыл дверь. Либи влетела и сразу же вонзилась в волосы продавщицы букинистического магазина, но та как-то ловко вывернулась и сбежала по лестнице, Либи начала хлестать меня по щекам, по шее, по спине, я пытался перехватить ее руки, когда из моего носа показалась кровь, она остановилась, подошла к столу, подняла пишущую машинку «Олимпия» над головой и грохнула об пол, буквицы клавиш разлетелись по всем углам. После ремонта машинка долго еще заикалась, печатая. Рукописи летали под потолком и медленно опускались, как пепел сожженного города. Затем Либи подошла к полкам с тремя хрустальными вазами, спутницами моей прошлой футбольной славы, и расколотила их одну за другой. Разбиваясь о паркетный пол, они брызгали, как ледяные океанские волны, по углам и стенам комнаты, вонзаясь осколками в дешевую лакированную мебель и дерматиновые переплеты книг. Потом Либи вдруг обмякла и расплакалась, мы плакали вместе, долго не утешаясь, в теперь уже тихой истерике, потом неожиданно начали вместе убирать следы пиршества страсти, стыда, ужаса и, вероятно, любви. Проснувшись вместе, рано вышли в утренние улицы, и я пошел провожать Либи домой. Мы говорили о чем-то, но не слушали друг друга, подсознание было испугано разрывом, нечеловеческой истерикой, и каждый думал о своем. Мы шли по раннему городу, небо разворачивалось над нами желто-красным цветом с единственным ноготком умирающей луны, ласточки, стрижи сопровождали щебечущим кортежем нас, одиноких на зеленых июльских улицах, и это было похоже на похоронную процессию нашей любви.
Долго еще я доставал невидимые осколки хрусталя из моих голых подошв, которые кровоточили тихо, пронзительно. Я выметал свою квартиру несколько раз, но снова и снова осколки пронзали толстую кожу моих ступней, и каждый мой шаг был связан с болью и страхом наколоться на Либи.
32
Теперь нужно было искать утешения. После этого случая я понял, что все кончено. Либи пропала надолго, я слышал, что она собирается переезжать в дом к мужу, и это совсем разрывало нас. Я не мог даже спонтанно войти в старый дом ее матери и понюхать хотя бы воздух, которым дышала Либи. Я уехал в Будапешт, где в первый же день приезда начал дрючить переводчицу, которая водила меня по Буде, потом по Пешту, и мы разговорились. Она была из Москвы родом, и мы так сблизились за день, что не заметили, как завалились в кусты парка старого знаменитого замка. Начался десятидневный роман, в результате которого я немного встряхнулся, но когда мне нужно было купить какие-то подарки, то я думал: а кому? — и покупал все только из расчета на Либи. Я надеялся, что она все же придет ко мне и я раздену ее, а потом одену все эти тогда диковинные джинсики, туфельки, курточки, и кофточки, и кроссовочки, — у нас только начинались перемены и шмоток было не достать. Я смывался от моей переводчицы и давал себе волю, тем более что размеры Либи я чувствовал почти телесно. Сколько раз я держал в руках ее ступню размером тридцать пять, так что, стоило взять в руки с полки туфельку и взвесить ее на ладони, я угадывал точно — это для нее. Сколько я брал разных мелочей и крупных вещей на глазок, и когда передавал через подружек для Либи, то получал через них же ответ: «Ты до сих пор помнишь меня, ты ни разу не ошибся в размере, все точно подошло, я наслаждаюсь удобством и тем, что это от тебя», — доканывала меня Либи. Да уж размеры и формы я чувствовал, особенно когда все они прошли через мои руки. Моя переводчица в конце загрустила, поняв, что я что-то не то делаю или чувствую. За день до отлета мы шли с ней по набережной Дуная и как-то грустно переговаривались. Вдруг на нас побежал с криком мужик разбойного вида. На мне был надет светлый костюм и галстук в тон всему. Он принял меня за крутого иностранца и начал на ходу кричать, доставая из кармана нож: «Доллары!» — я интуитивно отвечал «но, но», а он бежал и выкрикивал: «Франки!» — я кричал опять «но, но!» — тогда он уже почти перед носом заорал: «Марки!» — я ему ответил: «Рубли, рубли!», и он в гневе заорал: «перестройка, перестройка!» — и упал наземь, опечаленный. Мы рванули в сторону. «Он мог нас убить», — заплакала моя спутница, — хотя зачем, если «рубли, рубли». «Да, — подтвердил я, — ну конечно, перестройка…» — «У тебя перестройка», — зло сказала она мне в лицо и скрылась в тумане меж Пештом и Будой.
33
Однажды прилетев из Сайгона и подобным образом накупив моему прошлому и будущему всяких шмоточек, я ждал Либи в тайной квартирке, она пообещала прийти, опять же через подружек. Я прождал ее целый день, ночь я уже не ждал, ибо она не могла вырваться ко мне ночью от своего вторично благоверного. Я вышел на улицы маленького родного города и снял не первую попавшуюся, но хорошую блядь размером с Либи, привел ее в эту квартирку, приказал раздеться, затем все эти кимоно, блузончики и все такое заставил надеть на себя. «Нравится, восхитительно, это для меня?» — «Не жмет?» — спросил я. «Да малость есть», — ответила ничего не подозревавшая и ни в чем не виноватая «гарна дивчина». «Да-да, для тебя, а теперь уебывай отсюда». — «Как а…?» — «Уебывай, забирай свои шмотки, но так в кимоно и уходи». Она ушла, сильно удивленная, шла через парк, и я видел, как она ежилась от осеннего холодка, а я наблюдал все это из окна и поражался своей жесткости и злости. Господи, каких чудовищ делают из нас любимые, бросая нас из любых побуждений, ведь, бросая мужика, они бросают неприкаянных детей, поселяют в них отчаяние и крутизну, то, что ни человеку, ни мужчине не нужно.
Я помню, как совсем недавно шел по ночному Сайгону и думал, как я прилечу домой, встречу Либи и расскажу обо всем, что я видел, одарю ее всякой дребеденью, так милой любой женщине. И вот… на центральной площади Сайгона я врезался в огромную праздничную толпу. У них
34
Боже, мы до сих пор играем в бутылочку, в эту компанейскую игру, когда все садятся в кружок и крутят бутылку. Вот она останавливается напротив того, кто ее вертанул, и тогда эта пара целуется, иногда для этого уходили в другую комнату. С бутылочки многое начиналось. И вот сейчас эта бутылочка продолжается, ты крутишь ее, и когда она останавливается, ты, к сожалению, никого не видишь напротив, и крутишь, и крутишь, пока не выпадет какая-то тварь и отведет тебя в комнату и так дохнет перегаром и перекуром, что побежишь ты от нее и завалишься спать со своим неуклюжим телом, лелея и холя себя любимого. Доигрался, допрыгался, доскакался, скажешь себе и уснешь в каком-то параллельном миру с призрачными тетками — твоими одногодками, которых ты перебираешь в памяти, как прелестные перстни, — яркие, сверкающие, молодые. Боже, теперь уже стали такими тетками, такими… А что стоило собраться — это было как ручеек, — вызванивали одну, у нее была подруга, и шли куда-нибудь попить бецмана, биле мицне или биомицин — простое, качественное, самое дешевое портвейновое вино. И вот уже и у них появились знакомые, а нас-то уже и окружили наши ребятки, все колятся, ставят и ставят выпивку, и толковище, и базары обо всем, а что, может, на хату к кому поедем, одна и говорит: а мои кони, родители то есть, уехали на три дня, поехали ко мне, только музыки нет. «Так говори адрес, вы езжайте, а мы за магнитофоном». И вот подъезжаем к окраине города, таксист говорит: дальше я не поеду, улица узкая. Берем магнитофон «Днепр», тяжелый, как рояль, под микитки и тащим вдвоем с километр в гору, там она и живет. Уже все сидят навеселе и только ждут нас с музыкой, и врубаем бобину с Адамо или Клиффом Ричардом, а еще лучше с Нейл Седакой, и пошло-поехало — танцы, свет выключили, а к полуночи уже все на бровях, куда ни заглянешь, все целуются, зажимаются, а кто-то тайком в уголочке дает в руку и забывается в кайфе, а те, кому не досталось девицы или парня, делают из себя очень грустных и напиваются, и только бобины переставляют и переставляют, так однажды и не заметили, как у нас магнитофон скоммуниздили, что-то пело что-то играло до самого утра, и всех это устраивало, потому что поддавали, поддавали и забывались, но под утро обнаружили, что пел один из наших, а его знакомые в это время и стянули бандуру, а мы и не заметили, смеялись, только мне было грустно, потому что магнитофон был мой… Расходимся, отсыпаемся, а завтра вечером «twist again»! Боже, и девки-то легкие были и простые, и никто никого не обижал, доброта была, мы кайфовали за своих родителей, которым выпала и война и, как они говорили, восстановление народного хозяйства, ну а нам только и подавай, и девки особенно — в центр выйдешь, ну просто лавиной прут, и все смотрят друг на друга — Сэсси Бо или БСМ мучо, — шпильки так и вонзаются в асфальт или булыжник с цоканьем и искрой… А сейчас — где они, тетки, бедные тетки, что время делает, стоит на месте, а они все идут и идут вперед, и все через тебя. Вот если бы однажды все собрались в одном большом зале, ну, может быть, в малом зале и ты дал бы им пресс-конференцию, — скажите, а почему вы оставили меня в кафе, я ждала часа два, потом только поняла, а мне сказали — за сигаретами пошли, дяденька. И такая сидит лапочка, ну просто девочка лет пяти, а ты дядька, потливый мужик; а другая: мне сказали, что уезжаете надолго, в командировку, а я вас видела с другой на следующий день, — и как заплачет, старая такая, старуха совсем, а ведь тебе было двадцать пять, а ей сорок, и ничего, а сейчас ей-то за семьдесят, ужас, и представить даже нельзя, а вот и самые дорогие две, спрашивают: а мы-то до сих пор, думаешь, тебя ждем, козел вонючий, мудак, уже детей взрослых имеем, не от тебя, к счастью, да и забыли о тебе, а ты тут все прыгаешь-бегаешь, до сих пор не знаешь, куда пристроить свой хуй, телеграммой вызываешь, пресс-конференция по вопросам денежной компенсации пострадавшим на почве уязвленного самолюбия от брошенности, заброшенности, запустения и невостребованности. Сучара ты, посмотри на себя, мы сами тебе можем скинуться на пиджачок приличный, чтоб ты сдох, ебарь поганый, только время зря теряем здесь, чего хотел, сострадания, сожаления, а этого не хотел, — кричат тетки и бьют себя по лобкам ладонями, тетки, тетки поганые, и как я мог — не верите, говорю, извиниться хотел, не верите… Все пришли-приехали, только нет Либи нет среди них и не будет. Хочет, чтобы я помнил ее девочкой моей, мальчиком-девочкой, девочкой-мальчиком с узким тазом и щиколоткой под тридцать пятый размер и грудью, помещающейся в мою ладонь.
35
Семь лет должно пройти, чтобы ты разлюбил. Семь раз вода ударилась о камень и стала чистой, так говорят на Востоке, семь раз поднимается заварной чайник высоко над пиалой, и тонкая струя зеленого чая, летя на дно, обогащается кислородом, семь раз чайник опускается своим сексуальным носиком к отверстию сосуда, и чай можно пить, он заварился, он чист и настоян на листьях и ветре высокогорья, — так и в любви семь лет должно пройти, чтобы ты разлюбил, семь лет я вставал и бросался в постель сна с тяжестью Либи в моем теле, в каждой клеточке мозга. Она вошла в мою плоть, растворилась. Другим я говорил, что душа моя выжжена и я не могу никого любить, что жизнь плоти и жизнь духа живут параллельно и только в геометрии Лобачевского пересекаются в отдалении. Семь лет я мотался по континентам, выветривая ее из себя, вытряхивал на матрасы проституток Сиднея и Мехико, семь лет отхаркивал с кровью скандалов и ссор, семь лет я ждал, чтобы дух не мешал плоти, а плоть могла наслаждаться другой женщиной без прослойки Либи, без памяти Либи, кожей, кончиками пальцев. Семь лет я ждал и вот наконец дождался. На следующий день я должен был проснуться ровно в тот день, как мы семь лет назад расстались плюс один день, и я проснулся, и, о боже, Либи опять лежала во мне, как флейта в футляре, и пела в ногах и руках, в глазах и в гортани, в кронах шумела, в легких, похрустывала в суставах, боже, семь лет я ждал свободы освобождения, проснулся, и вот Либи проходит в ванную и выходит оттуда голой, подобрав заколочкой волосы под затылок, чтобы они не мешали нам давить друг друга, как давят под прессом виноград, раздавливая косточки, дающие потом терпкость, горчинку, едва заметную вину поневоле, Либи…
36
Меж тем мне становилось легче, Либи ушла из моего сознания в подсознание, и, во всяком случае, я перестал видеть ее на каждом углу, в каждой женщине, мир для меня понемногу выздоравливал, и не все мои движения вперед связывались с Либи. Было ли это предательством по отношению к своему генотипу — думаю, нет, потому что, как со временем выясняется, Либи просто ушла глубже и заняла самые заветные полочки моих внутренних тайников. Хотя внешне я уже отвязался. Я мог спокойно ходить по моему с Либи городу с другой женщиной, не боясь, что она увидит меня и я буду за это казнен немедленно, но я иду и все время озираюсь по сторонам, чего-то жду, жду… Вот пробежал Календарик, местный поэт-модернист, художник-оформитель, фанат футбола и очень неуравновешенный, всегда краснеющий тип. Судьба его трагична, как и всех беззащитных в этом животном мире. Как-то ночью он гулял один и разговаривал с луной. Он увидел, что два придурка пытаются изнасиловать девушку. Он стал вопить, начал разгонять их, они испугались, и один из них ударом свалил Календарика с ног. И они убежали. А он, падая, ударился о парапет головой и мгновенно умер. Святой человечек был, никогда не забуду его строчку — «уйду прижечь зеленкой леса эту рану». Либи очень любила его, потому что чувствовала неприкаянную душу. Как-то мы сидели с ней у меня. На улице шел проливной дождь, уже весь вечер стояла холодная осень. Вдруг постучали. На пороге стоял Календарик. «Входи». Он снял туфли и в носках вошел, поздоровался с Либи и сказал только «сидите». Затем обошел комнату по периметру, посмотрел книги, потрогал корешки и ушел. Его не было минут двадцать. Затем он снова возник на пороге, я спросил: «Войдешь?» — «Нет, я пойду, я вернулся, я забыл надеть туфли». Он нагнулся, чтобы завязать шнурки, и затем исчез в черной стене дождя.