Лейтенант Шмидт
Шрифт:
— Не сметь читать! Раз-зойдись!
Кто-то ответил ему:
— Не имеете права! Объявлена свобода слова!
Но полицмейстер по привычке продолжал кричать, а видя, что это не производит на толпу никакого впечатления, приказал казакам обнажить шашки. Конные казаки стали угрожающе наезжать на толпу.
Раздались крики:
— Долой казаков! Долой полицию!
В это время появился какой-то полковник, осведомленный, по-видимому, лучше Попова. Он что-то шепнул Попову, и полицмейстер с казаками исчез.
К возбужденной
— Царское правительство испугалось собственного бессилия. Испугалось поднявшегося народа. Кто завоевал свободу? Рабочий, рабочий! — крикнул Шмидт и снова обнял стоявшего, возле него печатника. В толпе громыхнуло «ура» и, нестройное, восторженное, понеслось по чинному Приморскому бульвару.
— Одно дело — завоевать свободу, другое — воспользоваться ею. Кто воспользуется свободой? — поднимая руку, гремел Шмидт, и в голосе его вдруг прозвучали металлические нотки. — Мы, рабочие, должны довести свои требования до конца…
В глубине толпы огнем вспыхнуло красное знамя. И снова «ура» прокатилось по бульвару. Оно прокатывалось волна за волною, как вдруг на эстраде появился молодой человек и привычным жестом оратора призвал к тишине.
Молодой человек произнес слово, которое, впервые произнесенное открыто, перед массой народа, свидетельствовало о необыкновенных, радостных переменах. «Мы, социал-демократы…»
— Мы, социал-демократы, знаем, что манифест — это еще далеко не все. Свобода слова обещана, но цензура не отменена. Дана конституция, но самодержавие остается. Обещана неприкосновенность личности, а тюрьмы переполнены политическими заключенными.
— Освободить! Освободить!
Людей тысячи, но мысль одна, воля одна, желание одно.
Откуда-то появился оркестр, и над толпой полились хватающие за душу звуки «Марсельезы».
Все обнажили головы. «Марсельеза» звучала смелым призывом к всеобщему обновлению. Рядом со Шмидтом стояли печатник, социал-демократ, какая-то девушка, он был окружен толпой счастливых людей и, стоя с обнаженной головой, чувствовал, что глаза его наполняются слезами радости и счастья.
Сквозь толпу протискивался какой-то офицер. Он демонстративно не снял фуражку, губы у него кривились презрительной усмешкой. Да это Миша Ставраки!
Не здороваясь, он спросил у Шмидта:
— Почему играют французский гимн, а не русский?
Шмидт увидел презрительно-враждебную гримасу, но не сразу понял суть вопроса. Ему показалось, что с ним говорит не русский, а какой-то иностранный офицер.
— Да как же… — удивленно ответил он. — Ведь сегодня Россия сбросила иго тирании. Мы, русские, слушаем песнь победы, песнь свободы… Разве не ясно? Каждый имеет право обнажать голову перед тем, что считает достойным.
— А я имею право
— Да, да, по-видимому, так и должно быть, — прежним радостно-удивленным тоном отозвался Шмидт, обращаясь к окружавшим его рабочим.
Тысячная толпа, собравшаяся на Приморском бульваре, вышла на Нахимовский и со знаменами и оркестром двинулась по проспекту.
Встречные присоединялись к демонстрации или, оставаясь на тротуарах, снимали головные уборы.
Попадались и офицеры.
— Господа, — замечая офицеров, говорил им Шмидт, — не стыдитесь, почтите великий, святой праздник освобождения России!
Но офицеры торопливо проходили мимо, одни с видом надменным и холодным, другие с выражением лица робким и пристыженным.
«Как далеки эти господа от вскормившего их народа», — с горечью думал Петр Петрович.
Вечером на Приморском бульваре снова возник митинг. Кончился он, однако, не так благополучно, как дневной. Снова выступали представители социал-демократической партии и Шмидт. Была принята резолюция потребовать освобождения арестованных потемкинцев и других политических заключенных.
Затем толпа участников митинга, обрастая по дороге сочувствующими, двинулась из центра по узким, крутым севастопольским улицам к тюрьме.
Приземистая, точно вросшая в землю севастопольская тюрьма была окружена широкой, обмазанной глиной и мелом стеной. Подступившая к ней толпа была так велика и празднична, что мрачное узилище казалось особенно нелепым.
Быстро опустилась темная южная ночь. За тюремным забором в узких окошечках появились огоньки. Они подействовали на толпу, как мольба томящихся там товарищей.
— Освободить! Освободить!
Люди призывали взять тюрьму приступом. Шмидт успокаивал нетерпеливых: «Свобода не нуждается в насилии!»
Он отправился на переговоры с администрацией. Разве ей неизвестен манифест, провозгласивший свободу слова, собраний, совести? Но ведь в тюрьме многие томятся именно за слово, за убеждения. Даже по царским законам теперь они должны быть освобождены.
Начальник тюрьмы, толстяк с багровым лицом, обещал «снестись», потом наконец сообщил, что через двадцать минут политические будут освобождены.
Толпа в радостном ожидании колыхалась у тюремной стены, как морской прибой. Выкрики, обрывки песен, веселое оживление.
Вот ворота тюрьмы шевельнулись, заскрипели петли и запоры.
— Ура-а!
Но едва вспыхнувшее «ура» замерло. Внутри тюремного двора стоял военный караул с винтовками на изготовку. Резкая команда — залп.
Крики ужаса, боли, негодования.
Рядом со Шмидтом упала, схватившись за грудь, черноволосая девушка. Пронесли залитого кровью рабочего.
Какой-то матрос, придерживая левой рукой правую, с дикой бранью начал взбираться на тюремную стену.