Лгунья
Шрифт:
Мы пили кофе на кухне, детей отправили спать. За окнами незаметно стемнело. Разговор о брошюрах давно исчерпал себя. Повисла неуютная тишина. Селеста время от времени деликатно зевала и курила, гася сигареты с испачканным помадой фильтром задолго до того, как они кончались. Франсуаза беспокойно мяла кусок хлеба и застенчиво мне улыбалась. Tante Матильда мелкими глотками отпивала кофе из маленькой чашки, которую держала в ладони, сложенной ковшиком. Дядя Ксавьер периодически дотрагивался до моей руки, словно желая удостовериться, что я и в самом деле физически существую, - собственно, только этим я и могла похвастаться - физическим существованием. Тоненький голосок у меня в голове - далекий-далекий, на грани слышимости - шептал: "Ты обязана сказать им. Они имеют право знать, что Мари-Кристин мертва". Но голос более близкий, утешительный, согретый вином, мудрый голос говорил: "Не будь дурой. К чему без надобности травмировать людей?" - и я послушалась этого
– Ты устала, - сказал он, окинув меня пристальным взглядом.
– Да, - сказала я. Меня охватывало какое-то глупое счастье, когда он посвящал меня в эти милые интимные подробности моей жизни.
Я лежала в темноте на кровати. Оба окна были распахнуты. Небо ломилось от звезд, мириады светил мягко мерцали сквозь легкую дымку. Мое длинное, бледное тело вытянулось на покрывале. Я слишком вымоталась, чтобы уснуть. В голове гудело. Чтобы заглушить это гул, я проглотила две обезболивающие таблетки из тех, что дал мне с собой доктор Вердокс, но они не помогли. Я не могла оторваться от фотографии Тони, которую вырезала из газеты Сан, где он стоял с опущенными плечами и закрывал руками лицо - осиротевший, горюющий муж. Горевал ли он по-настоящему? Он часто повторял, что без меня пропал бы, но я принимала это за ненавязчивый шантаж, нечто вроде предупреждения. Иногда я спрашивала, любит ли он меня.
– Ты меня любишь?
– спрашивала я. Меня интересовало, что именно, кроме привычки с его стороны и страха с моей, удерживает нас вместе в этом доме на две семьи на Бирчвуд-роуд.
– Ну, конечно, люблю, - отвечал он.
Мне было необходимо постоянное подтверждение. Если он и в самом деле любит меня, рассуждала я, тогда это объясняет, что я здесь делаю. Вероятно, это было достаточным оправданием, так как означало, что на мне лежит огромная ответственность, а следовательно, я должна остаться с ним и продолжать пылесосить ковры и готовить пищу. Так что его ответ служил мне чем-то вроде булавки, которая пригвоздит меня к месту. И за это я была очень ему благодарна. Мне приходилось так часто задавать ему этот вопрос, что иногда он терял терпение. Оно и понятно.
– Ради всего святого, - говорил он, - ты же знаешь, что люблю. Я постоянно об этом твержу.
Что правда, то правда. Он иногда говорил об этом и без подсказок, просто так. Но мне это было очень нужно. Очень нужно, чтобы меня пригвоздили к месту и придали моей жизни какой-то смысл.
Плакал ли он, узнав о моей "смерти"? Что это за мужчина, которого легко довести до слез? Я всего дважды заставала его за этим занятием, и оба раза по моей вине, ему тогда было шестнадцать. Дважды на моих глазах он разразился неудержимыми, безыскусными слезами. Я не на шутку перепугалась. Глубина его чувств приводила меня в такое смятение, что мне делалось дурно. Я пыталась дотронуться до него, хотя бы к плечу прикоснуться, но он уклонялся. Я не знала, чем его успокоить. Не понимала, как можно так самозабвенно рыдать, и вместе с тем отвергать единственный источник утешения. Наверное, он считал, что раз я сама причинила ему боль, то вряд ли смогу помочь. Но мне, по той же самой причине, казалось, что кроме меня ему ничто не поможет. Так что мне ничего другого не оставалось, как совершать привычную церемонию: умолять о прощении и терпеливо сносить последующее за этим мягкое наказание. Бедный Тони: его чувства настолько сложнее моих! Мои-то намного проще. Порой мне кажется, что у меня вообще только одно. Да, иногда мне приходит в голову, что единственное чувство, которое я когда-либо испытывала - это страх. Это, конечно, чувство с довольно широким диапазоном: сюда входят любые твои ощущения от легкой тревоги до леденящего ужаса. Даже счастье - всего лишь временная передышка от страха.
Плохо другое: я не могла представить его без себя. У меня до сих пор было подозрение, что на самом деле я лежу сейчас на нашей двойной кровати в комнате на Бирчвуд-роуд и жду, когда он выйдет из ванной. Это, по крайней мере, казалось более вероятным, чем то, что я устроила маскарад в замке с башенками во Франции, присвоила имя другого человека и жду, когда жестокий тиран сознания ослабит хватку.
Однажды давным-давно, - я намеренно употребляю милые сердцу слова, которыми начинаются сказки, ибо это и есть сказка, - однажды давным-давно по поручению Тони я посетила компьютерный магазин в Стоке: ему понадобилась какая-то программа. Был невозможно жаркий день, один из тех, когда собственная кожа тебе не по размеру, когда плоть твоя кажется бледной, влажной и отталкивающей, когда из-за любой ерунды ты готова скрежетать зубами. Я чувствовала: ещё немного - и я просто умру. Я шла уже целую вечность, пытаясь отыскать этот чертов
Когда я наконец дотащилась до этого компьютерного магазина, парнишка, худой и белый, как лишенное хлорофилла растение, сообщил, что диска с нужной мне программой уже нет. Была, сказал он ломающимся голосом, но вчера продали последнюю. Вид у него был немного испуганный. Не знаю, что уж он обо мне подумал. Что я могла ему сделать-то? У меня не было сил даже шевельнуться. Даже слово сказать. Я чуть не сдохла от досады. Бледный, лишенный хлорофилла мальчик нервно поглядывал на меня. Я стояла столбом посреди магазина, неожиданно - и весьма обременительно - подавленная осознанием чудовищного, жестокого факта собственного существования. Должно быть, со стороны это странно - чтобы человек испытал такое посреди компьютерного магазина в Стоке, но, хоть и звучит это неправдоподобно, где-то же должно было настичь меня столь оригинальное открытие. И вот стою я на затоптанном ковре и думаю обо всех миллионах лет, когда меня не было на свете, и о том, как это замечательно - быть, и о тех грядущих миллионах лет, когда меня снова не будет, и едва не теряю сознание от ужаса, - ужаса оттого, что меня без моего согласия вытолкнули - вот он, результат бессмысленной катастрофы осознания - в жизнь, в непрерывную череду дурных предчувствий, непрерывный поток физических и эмоциональных ощущений, бесконечный поток изнурительных, бесформенных размышлений.
– Это невыносимо, - сказала я.
– Совершенно невыносимо.
Должно быть, я произнесла это вслух, поскольку все, кто был в магазине, обернулись ко мне, а глаза лишенного хлорофилла растения в панике заметались.
И тут ко мне вышел мужчина в отутюженном костюме, сказал, что он менеджер, и спросил: у вас есть жалобы, мадам?
– Да, - сказала я.
– Есть. У меня есть жалобы.
Он ужасно извинялся, - хотя катастрофа осознания вряд ли произошла по его вине, - и нес какую-то бессмысленную чушь о трудностях с поставками, о том, что он позвонит, как только они получат эту программу, а я только повторяла: "Это невыносимо. Это совершенно чудовищно", потому что ни о чем другом не могла думать.
Менеджер все больше огорчался.
– Простите, мадам, я все понимаю, но и вы должны нас понять, обидчиво сказал он, шея его пошла красными пятнами. Он обвинял меня в непонимании.
– Я понимаю, - сказала я. И вышла из магазина - в зной, в запах жареной картошки, бензиновых испарений и соуса карри. Внезапно мне дико захотелось пить. Вот вечная проблема. Как только начинаешь думать, пытаешься серьезно разобраться во всем, тут же на пути встает жестокий тиран - физические ощущения. В конце концов, гудящие ноги и жажда всегда имеют приоритет. Декарт ошибался. Причина, по которой ты осознаешь, что существуешь - это невыносимая боль в животе, или мочевой пузырь, готовый лопнуть, или ты ударился локтем, или испытываешь элементарную жажду.
Это был как раз мой случай. Мне до того хотелось пить, что я не могла сделать глотательное движение и зашла в первое попавшееся кафе. Села за столик и заказала минеральной воды со льдом. Хозяевами в этом кафе были греки. На стене висела потрескавшаяся, тусклая картина - изображение Акрополя. Чуть погодя в кафе набежала толпа. На моем столе была лужа разлитого кофе, и я макала в неё стакан и тупо чертила на пластиковой поверхности набегающие друг на друга мокрые круги. Подошел мужчина и сел напротив меня. Он взял кофе и какую-то сдобу. Похож на иностранца. Сказал, что его зовут Элефтерис. Он был очень загорелый. В клетчатой рубашке с закатанными рукавами.
– А тебя как зовут?
– спросил он.
– Марина Джеймс, - сказала я.
Нет, хватит. Тут и сказке конец. Продолжения не последует. Я редко её рассказываю, только чтобы напомнить себе, когда произошло это открытие, и как жадно с тех пор я ищу забвения.
Меня разбудило солнце. Наверное, я проспала целую вечность - пустой, бессодержательный сон. Проснулась я на удивление чистой, без того мутного, беспокойного осадка, который по обыкновению остается после моих сновидений. Обнаженная, я лежала в озере солнечного света. Никогда раньше не случалось у меня ночей без сновидений. Изумительное ощущение. Солнце обжигало мою бледную, истерзанную плоть. Я подняла ноги и долго изучала испещренное стежками шрамов рукоделие доктора Вердокса. Потом встала. Нет, не встала. Я вскочила на ноги. Подпрыгнула. Вылетела из кровати. Я и не знала, что такое бывает. Я частенько прыгала в кровать, но не из кровати. Энергия с жужжанием и гудением вырывалась изо всех пор. Еще одно совершенно не знакомое мне ощущение. Может, это было связано с тем, что мне ничего не снилось. Обычно сны оставляют меня без сил, полную дурных предчувствий. И потом приходится с добрых полчаса лежать в постели, пытаясь одолеть подавленность и страх, осторожно водворяя на прежнее место свои маски и отражения, прежде чем я смогу начать день.