Лимонов
Шрифт:
Он пробует ее расспрашивать и получает уклончивые ответы. Он предлагает поговорить, она вздыхает: «Ну, о чем ты хочешь, чтобы мы говорили?» Он признается ей в своих подозрениях, она пожимает плечами и отвечает, что его главная проблема в том, что он ко всему относится слишком серьезно. «Что это значит – слишком серьезно? Слишком сильно люблю тебя?» Нет, дело не в этом, просто он не умеет смотреть на жизнь с юмором, не умеет получать от нее удовольствие. Когда она это произносит, у нее на лице появляется выражение такой горечи, что он подводит ее к зеркалу в ванной и говорит: «Посмотри на себя. Ты считаешь, что ты умеешь наслаждаться жизнью, да? Что ты умеешь смотреть на нее с юмором?» – «Откуда у меня возьмется юмор, если рядом ты? Ты постоянно устраиваешь мне сцены. Ты устраиваешь мне допросы, как в КГБ».
От сцены к сцене, от допроса к допросу, и она в конце концов начинает проговариваться. Как все женщины в такой ситуации, поначалу старается дать минимум информации – «какая разница, кто это?» – но он не оставляет ее в покое до тех пор, пока не выясняет, что соперника зовут Жан-Пьер.
Да, он француз. Фотограф. Сорок пять лет. Красивый?
Вот каким она его видит сегодня, и она права: Эдуард плачет, крепкий орешек льет слезы. Как в песне Жака Бреля, он готов стать ее тенью, тенью ее собаки, только чтобы она его не бросала. «Но я не собираюсь тебя бросать», – уверяет она, тронутая глубиной его страданий. Он воспрянул духом: если так, то все в порядке. Пусть у нее любовник, это не страшно. Пусть она даже будет шлюхой. Тогда он, Эдуард, станет ее сутенером. Это будет круто, еще один эпизод в ряду множества крутых эпизодов из жизни двух искателей приключений – распутных, но неразлучных. Заключенный договор его вдохновляет, он предлагает выпить шампанского, чтобы его скрепить. Успокоенная Елена соглашается и улыбается, хотя и не очень искренне.
Этой ночью они занимаются любовью, потом, обессиленные, засыпают, и в последующие дни, поскольку он больше не ходит в редакцию, им овладевает навязчивая идея: сидеть вместе с ней дома, взаперти, не вылезать из постели и беспрерывно ее трахать. Он чувствует себя в безопасности, только когда он внутри нее, теперь это для него единственная твердая почва. Вокруг – зыбучие пески. Он поддерживает себя в состоянии возбуждения по три-четыре часа кряду, ему даже не нужен фаллоимитатор, которым он обычно пользовался, чтобы довести Елену до нескончаемой череды оргазмов, так радовавших их обоих. Он сжимает ладонями ее лицо, смотрит ей в глаза и просит, чтобы она их не закрывала. Они широко раскрыты, и он видит, что любовь в них перемешана со страхом. Потом, совершенно без сил, с блуждающим взглядом, она откидывается на бок. Он хочет взять ее снова, но она его отталкивает, сонным голосом просит оставить ее: она больше не может, у нее все болит. И он снова, как в омут, проваливается в свое одиночество. Потом встает и идет в тот угол квартиры, который служит им одновременно кухней, ванной и сортиром. При свете свисающей с потолка желтой лампочки роется в корзине с грязным бельем, вытаскивает оттуда ее трусики и нюхает их, скребет ногтем, ища следы спермы другого мужчины. Потом долго и тяжело мастурбирует на них прежде, чем кончить, и снова возвращается в постель на пахнущие потом простыни, и снова наваливается тоска, и он берет бутылку с дешевым вином и пьет из горлышка, проливая вино на постель. Опершись на локоть, он рассматривает свернувшееся калачиком, худое и белое тело женщины, которую любит, маленькую острую грудь, толстые носки на ногах с длинными, как у лягушки, бедрами. Она жалуется, что у нее плохое кровообращение и поэтому ступни всегда зябнут. Ему бы хотелось – ах, как хотелось бы! – взять их в свои ладони и тихонько растирать, чтобы согрелись. Как он ее любил! Какой красивой она ему казалась! А так ли уж она хороша на самом деле? Может, эта старая кошелка, Лиля Брик, жестоко посмеялась над ней, уверяя, что там, на Западе, все будут у ее ног? Раз Алекс Либерман ничего для нее не делает, раз агентства ее не берут, должна быть какая-то причина, и она просто бросается в глаза, когда смотришь ее портфолио. Красивая девочка, да, но ее красота – какая-то неуклюжая, провинциальная. В Моск ве они питались иллюзиями, но ведь Москва – это провинция. Наступает волнующий и суровый момент, когда он начинает понимать разницу между жеманством красивой женщины и реальной ситуацией претендентки на карьеру модели, пользующейся услугами третьеразрядных фотографов и не имеющей никаких шансов преуспеть. Это кажется ему очевидным, и он хочет ее разбудить, чтобы все рассказать. Подбирает для объяснения самые жестокие слова – чем более жестокими они будут, тем более ясным все окажется – и чувствует радость пополам с горечью, но тут же его захлестывает мощная волна жалости. Он видит перед собой маленькую девочку, испуганную и несчастную, ее хочется защитить, увести домой – туда, откуда не надо будет уходить, и он ищет глазами икону, которую, как все русские, даже неверующие, они повесили в углу убогой комнатенки, затерянной в чужом краю. Ему кажется, что Богоматерь, держащая у груди младенца Иисуса с чересчур большой головой, смотрит на них с грустью и слезы текут по ее щекам. Он молится во спасение, но и сам в это не верит.
Она просыпается, и снова возвращается ад. Она хочет уйти, он ее не пускает, они ссорятся, пьют и даже дерутся. Она становится злой, когда выпьет: раз он попросил рассказывать ему все, ничего не скрывать, ладно, она ничего и не скрывает – рассказывает все, чтобы заставить его страдать еще сильнее. Рассказывает, к примеру, что Жан-Пьер приобщил ее к садо-мазохизму. Что они друг друга связывали, что он купил ей ошейник с заклепками, похожий на собачий, и фаллоимитатор как у них, но только еще больше, который она сует ему в зад. Именно эта деталь – искусственный член, который она сует в зад Жан-Пьеру, – окончательно выводит его из себя. Он валит ее на кровать и начинает душить. Он чувствует под своими сильными, нервными пальцами хрупкие позвонки. Вначале она смеется, дразнит его, потом ее лицо краснеет, выражение глаз меняется с озорного на недоверчивое, перетекая в неприкрытый ужас. Она начинает лягаться, брыкаться, но он наваливается на нее всем своим весом и по ее глазам видит, что она поняла, что с ним происходит. Он сжимает ее горло все сильнее, его пальцы белеют от напряжения, она продолжает отбиваться, ей не хватает воздуха, она хочет жить. Ее ужас и резкие движения его возбуждают, и он кончает,
Много позже они поговорят об этой истории. Она скажет, что сцена получилась очень заводная, но она поняла, что, если такое повторится, он пойдет до конца, именно это и побудило ее уйти. «Ты не ошиблась, – подтвердит он, – я бы попробовал еще раз и пошел бы до конца».
И вот однажды, вернувшись домой, он обнаружил, что ее вещей в шкафу нет, и это его не удивило. Он рылся в ящиках, лазил под кровать и даже в мусорное ведро в поисках чего-нибудь, оставшегося от нее, и все собранное – рваные колготки, тампакс, порванные неудачные фотографии – сложил под иконой. И зажег свечу. Если бы у него был фотоаппарат, он снял бы свой мемориал на пленку: мемориал Святой Елены, усмехается он. На несколько мгновений он присаживается напротив своей святыни, словно для краткой молитвы, – так делают русские, отправляясь в далекое путешествие.
Потом встает и уходит.
3
Он, чья память тщательно хранит все, не помнит ничего из той недели, которая последовала за ее уходом. Должно быть, он бродил по улицам, пытался караулить ее возле дома Жан-Пьера, чтобы подраться с ним или с кем-нибудь другим, – об этом свидетельствуют несколько бродяг – и, главным образом, пил. Пил до потери сознания. Тотальный запой, запой камикадзе, феерический запой. Он помнит, что Елена ушла 22 февраля 1976-го, а он очнулся 28-го в номере гостиницы «Винслоу». У его изголовья сидел добрый Леня Косогор.
В первые дни после пробуждения он не покидает ни этой комнаты, ни даже постели. Он слишком слаб, истощен, и потом – куда ему идти? Ни жены, ни работы, ни родителей, ни друзей. Жизнь скукожилась до размеров этой клетки: четыре шага в длину, три в ширину, затертый линолеум, смена постельного белья раз в две недели, надсадный запах жавелевой воды [21] , чтобы перебить запах мочи и рвоты, – в общем, именно, то, что нужно для такого типа, как он. Всегда, вплоть до настоящего момента, он свято верил в свою звезду, надеялся, что его полная приключений жизнь куда-нибудь да выведет, и у фильма будет счастливый конец. Имелось в виду, что так или иначе, но он станет знаменит, и мир узнает, кто такой или, на худой конец, кем был Эдуард Лимонов. Но теперь, когда Елена ушла, он больше в это не верит. Ему кажется, что эта мрачная комната – не просто очередная декорация, а последний приют, тот самый, куда вели все предыдущие. Конечная остановка: остается только идти ко дну. Пить куриный бульон, сваренный славным Леней. И потом засыпать, надеясь больше не проснуться.
21
Жавелевая вода (l’eau de Javel) – раствор солей калия, хлорноватистой и соляной кислот. Применяется для отбеливания, а также для дезинфекции. Впервые была изготовлена в 1792 году в Жавеле, городке под Парижем.
Гостиница «Винслоу» – прибежище тех русских (по большей части евреев!), кто, как и Эдуард, принадлежит к третьей волне эмиграции, случившейся в семидесятых годах. Этих горемык он способен распознать на улице даже со спины, по той ауре усталости и несчастья, которая от них исходит. Это о них он думал, когда писал статью, стоившую ему работы. В Москве и Ленинграде они были поэтами, художниками, музыкантами, доблестными андерами, сидевшими в тепле своих кухонь, а теперь, в Нью-Йорке, они моют посуду в ресторанах, работают малярами, грузчиками и тщетно пытаются, даже зная, что это неправда, верить в то, во что верили вначале, – что это все временно и что однажды их таланты будут признаны. И вот всегда в своей компании, всегда очень по-русски, они напиваются, жалуются друг другу, говорят о своей стране, мечтают о том, что им позволят вернуться, но им этого не позволят: они умрут в этой ловушке, оставшись в конечном счете в дураках.
Один такой персонаж живет в «Винслоу»: каждый раз, как Эдуард заходит его навестить, выпить стаканчик или занять пару долларов, ему кажется, что у этого типа есть собака, потому что в номере пахнет псиной, а в углу валяются изгрызенные кости и даже собачьи экскре менты.
Однако нет, никакой собаки – даже собаки у него нет, он издыхает здесь в одиночестве, днями напролет перечитывая несколько писем, полученных от матери. Или еще один: беспрерывно стучит на машинке, и еще ни разу ничего не опуб ликовал. Живет в постоянном ужасе, потому что уверен, что соседи имеют виды на его комнату. И бессмысленно ему объяснять, что эти страхи – химера, порожденная жизнью в СССР, где самая жалкая комнатенка – огромная ценность, и люди способны годами вынашивать планы сживания со свету соседей, чтобы наложить лапу на девять квадратных метров, где ютятся четверо. Бессмысленно объяснять, что в Америке так не бывает, а мучающие его страхи – не что иное, как фантомные боли, последняя связь с грязной коммуналкой, о которой он, не сознаваясь себе в этом, сожалеет до сих пор. И наконец, сам Леня Косогор, добрый Леня, который отмотал десятку на Колыме и гордится тем, что его имя фигурирует в «Архипелаге ГУЛАГ». Среди эмигрантов его называют «тот тип, о котором сказано у Солженицына», и поскольку десять лет – это больше, чем сидел сам Солженицын, Леня уверен, что он тоже мог бы написать о лагерях и стать богатым и знаменитым, но, разумеется, ничего не делает. С тех пор как он нашел Эдуарда на улице, без сознания, полуживого от холода, он его не оставляет – вершит благое дело. Возможно, помимо любви к ближнему, им движет тайное удовлетворение видеть валяющимся в грязи нахального и спесивого молодого человека, который раньше, опасаясь, что встреча с неудачником Леней приносит несчастье, не поворачивал в его сторону головы, делая вид, что не замечает. Возможно, ему приятно принять в братство лузеров наглеца, которого он отвел в вэлфер– центр, раздающий помощь неимущим, где Эдуарду назначили сумму в 278 долларов в месяц.