Лисиный перстенек
Шрифт:
Плечи он расправлял и тогда, когда пытался играть на дудочке – в одиночестве, мрачно поглядывая на мирно пасущихся коз, спрятавшись подальше от неприязненных, насмешливых глаз да любопытных ушей. Только с дудочкой выходило не очень – врать получалось куда легче.
Как бы там ни было, Гальяш дал себе слово с лисой разобраться. И пусть во всей округе – от Радастова до самой Слободы – никто не дал бы за его слово и медного гроша, рассчитаться с рыжей злодейкой Гальяш намеревался вполне серьезно: «Матушке на шапку!»
Сначала наладился, как прежде, смастерить ловчую петлю, но лисица попалась слишком умная, поэтому ловушку надо
Вытащил рыболовную сеть, с которой когда-то с отцом ходили на голавлей и красноперок, прикрепил над лисиной тропой к птичнику. Пустил тонкую веревку от сети, с увесистыми железными грузиками, через овраг и густые заросли боярышника, где надумал скрыться сам. И как только вершины ближней дубравы окрасились багровым закатом, Гальяш, прихватив старую отцовскую свитку [1] и дубинку, засел в своем укрытии.
1
С в и т к а – разновидность кафтана, часть традиционного наряда белорусов (устар.).
Тонкие серые трясогузки, завидев человека, разлетелись с криками. Но после – ведь человек сидел тихо и почти не шевелился – вернулись. Потряхивали длинными хвостиками, оставляли клинопись мелких следов у светлого ручья. Боярышник опустил ветви до самой земли, и из-за темных зубчатых листьев Гальяш, притаившись, видел то стайку желтогрудых синиц, то лоснящуюся спину ужа. Мелькнула, беззвучно скользя меж подкрашенных багрянцем теней, пугливая пятнистая косуля, осторожно спустилась к водопою.
Солнце садилось медленно, понемногу остывал небесный очаг. Ветер становился сильнее, нес холод и сырость. Августовская ночь обещала быть прохладной, и Гальяш кутался в родительскую свитку. Пахло прелым деревом, сырой землей и травой, и от этих густых запахов тяжелела голова. От отцовской свитки веяло чем-то полузабытым, полустертым – табаком, рекой. Примерно так пахло от отца, когда возвращался домой с уловом, и на рукавах этой самой свитки иногда поблескивали серебром налипшие чешуйки. Теплая тяжелая рука ложилась на Гальяшеву светлую голову, ласково трепала по волосам: «В следующий раз вдвоем пойдем, правда, Гальяшик?»
Голос вроде бы прозвучал рядом, и все было хорошо, и мать тогда еще совсем не плакала, и люди не тыкали пальцами, не разевали рты, высмеивая. Гальяш по-детски беспомощно потянулся мыслями к тому, былому и минувшему, полузабытому и невозвратному, и сам не заметил, как уснул, свернувшись в густой траве под пропахшей рекою свиткой. Снилось все то же: ладонь на голове, и голос, и чешуйки на рукаве, – будто застыло одно счастливое мгновение, будто и не было ничего ни до, ни после.
А проснулся в один момент, резко, будто с неизмеримой высоты ударился о землю. Вздрогнул, открыл глаза, чувствуя, как ломит все тело, как дрожь пробегает по коже от ночной сырости, как онемела правая рука. И в глазах почему-то слезы стоят.
Гальяш шевельнулся было, чувствуя, насколько неохотно откликается
Голос на тропе с полуслова вел какой-то разговор или, лучше сказать, гневную отповедь. Говорил так:
– …и всё из-за твоей жадности. Ну правда, как же не стыдно? Небо видит, вот так тебя и оставлю, чтобы знал, и сам будешь утром с человечьими сынами разбираться. И так тебе и надо, между прочим.
При упоминании о «человечьих сынах» Гальяш немного похолодел и едва сдержал вскрик. Так – это уж всем известно – говорят не люди, а те, другие, живущие под курганами. Те, что зимой собираются на ужасную свою охоту, Дикий Гон, и едут, оседлав снежные тучи. И чары плетут, и детей уводят в свои темные подземные залы, и танцуют в каменных кругах в полночь и в полдень, ради всяческих зловещих обрядов.
Сердце забилось чаще, и по спине пробежали мурашки, будто от холода. Гальяш медленно-медленно, стараясь не шуметь и чуть дыша, подполз ближе к трепетной стене листвы. О народе курганов он слышал много страшных баек, и вон даже матушка Котюба не раз и не два на дню сердито сулила ему стать добычей не-людей, когда слишком уж докучал и путался под ногами. Но своими глазами их видеть не доводилось. Старики говорили, будто под Ружицей эти, курганные, повывелись, отступили к своему Курганову Полю в северных лесах, за рекой Литбой. И переправа будто бы там заклятая, зачарованными туманами затянутая, так что никому из смертных ее не одолеть.
– Куры и гуси! – тем временем возмущенно продолжал голос. Был он звонкий, подростковый, и, несмотря на праведный гнев, слышалась в нем добродушная насмешка. – Кражи в курятнике! Умником таким себя, что ли, считаешь? Да? А вот человечьи сыны, значит, тебя умнее. Если поймали. Ну? Как тебе такое, умник?
В ответ – Гальяш мог бы поклясться, что именно в ответ, а не просто так, – жалобно затявкала лисица. Отвечала не громкими резкими вскриками, которыми лисы издали переговариваются в лесу, а глуховатым отрывистым бурчанием.
Бурчание было виноватое. Немножечко.
– Ага, – удовлетворенно сказал голос, выслушав, и немного смягчился. – Ну, если стыдно и больше не будешь, тогда другое дело.
«Разговаривает с лисицей, – озадаченно думал Гальяш. – Больше того: лисица-то отвечает. И будто бы стыдно ей, ко всему прочему». Как будто разговор Гальяша с разгневанной матушкой, когда та чихвостит его на все корки и вынуждает просить прощения за все на свете.
Страха сразу стало меньше: больно уж забавным было неожиданное сходство не-человека и сердитой матушки Котюбы. Гальяш аккуратно отодвинул тяжелую ветку, щурясь от зеленоватых бликов. Над ручьем, тихонько позвякивая, покачивались в воздухе зеленые огоньки, которые и рассыпали непривычный тусклый свет. В этом свете хорошо видно было темную сеть и мех лисицы под ней. А рядом опустился на одно колено, наверное пытаясь вызволить хищника, строгий лисиный приятель.