Литературная Газета 6399 ( № 1 2013)
Шрифт:
"В силу известных особенностей отечественной истории - и по обстоятельствам биографическим - поэт испытал на себе неумолимое давление всех тех губительных энергий, которые только имелись в распоряжении его эпохи: от силовых воздействий нелепой агитпроповщины, которой так и не удалось предотвратить ни одной настоящей "идеологической диверсии", и до обложного налёта на душу эстеблишированной, наглой, сытой, могущественной диссидентщины. Там, где ослабевала мощь первого из названных нами факторов, там тотчас же многократно укреплялся фактор второй. Но обыкновенно они работали совместно, в полном согласии, как пресловутые "злой" и "добрый" следователи, - и,
Борис Чичибабин - воистину был "одно с народом русским", - как сам же и написал в известном стихотворении, - быть может, с большей, чем предполагалось, отчаянно-исповедной правдивостью. Он и народ были одно. Не только, когда приходилось "давиться пшённой кашей" и "тишком за девочками бегать", но и при чтении с "писательских трибун" стихотворений сперва об электросварке и Ленине, а потом о Галиче и героических диссидентах. В новейшие времена он вместе с народом русским плакал по утраченной Родине, но, разумеется, продолжал читать стихи: например, адресуясь к торжествующей передовой интеллигенции в Останкино, осенью 1993 года, когда (буквально) кровь народа русского ещё не успели отмыть со всех столичных улиц.
Вместе с тем его невозможно было заподозрить в малодушии.
Я знал его всяким: "семипятничным", мятущимся, таким-сяким и немазаным. Но всегда - подлинным. Он был человек естественно-эгалитарный, человек из толпы, из толщи народной, - в самом лучшем смысле этих неловких слов. По-пушкински не приемля интеллигентную чернь, он постоянно был ею предаваем, нередко прельщён и одурачен - особенно в последнее десятилетие его земной жизни, - но сознательно никогда к ней не пристраивался, не прикидывался и не фарисейничал.
Его гражданское негодование было замешано на чистейшем духовно-нравственном составе и уж никак не на притворстве. Он мог ошибиться, мог дать слабину, но при любой раскладке не соглашался добровольно поступиться даже микроскопическим лоскутком своей душевной ткани.
Он был органически неспособен томно и плавно колебаться вместе с линией любой партии или, скажем, благотворительного фонда, но, вместе со своим народом, повинуясь инстинкту народного самосохранения, мог соборно затаиться, отступить, потому что, как ни крути, а наша задача - не погибнуть все как один за дело, допустим, наркомвоена Л.Д. Троцкого или генлейта А.И. Деникина, - а именно уцелеть, сохраниться. Есть у нас ещё дома дела.
На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры...
Знать, с великого похмелья
завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья,
то ли брачная постель.
(Смутное время. 1947)
Критерием поэтической истины он полагал доброту, "чувства добрые", ссылаясь при этом на, прямо скажем, сомнительный bon mot Б.Л. Пастернака - в интерпретации И.Г. Эренбурга: как, мол, может ИКС быть хорошим поэтом, если он плохой, злой человек. У Чичибабина это салонное словцо
...И манишь, и вяжешь навек
весёлым обетом:
не может быть злой человек
хорошим поэтом!
(На смерть Пастернака. Не позднее 1960-1962 гг.)
Возражать было бесполезно. Эта сакрализация поэтического, или, как у нас в компании прежде говаривали, п о э т с к о г о слова и дела, была, по всей вероятности, эхом потаённых движений скорбной чичибабинской души, - и по природе своей требовала более утончённого понимания, чем то, что могли предложить свирепые молодые стихотворцы - посетители тех или иных литературных студий.
Я причинял беду и боль,
и от меня отпрянул Бог
и раздавил меня, как моль,
чтоб я взывать к нему не мог.
(1968?)
Что произошло с ним в последние годы - я судить не берусь. Правда поэтическая - если угодно, историко-литературная - состоит в том, что свои главные стихотворения Борис Чичибабин написал в пределе от поздних 40-х до середины 70-х XX века. С этим любят поспорить, - из вежливости или ещё по каким-либо соображениям, но самому Борису Чичибабину это ни к чему.
Последний раз видел его в 1991-м в Москве, а разговаривал по телефону - из страны в страну - в 1993-м. Разговора не получилось, но мы с ним и прежде не могли ни о чём столковаться.
...На так называемом вечернем практическом заседании студии он вдруг запнулся, заметался и, прямо уставясь на меня, начал настойчиво и невнятно:
– Маленький человек не обязан идти на Крест, да? Понятно? Грех тому, кто заставляет маленького человека идти на Крест за идею, да? Понятно? Никто не имеет права заставлять маленького человека идти на Крест...
Так он бубнил минут десять, а я растерянно ухмылялся - и ничего не понимал.
Но вскорости всё миновало, и после завершения вечернего практического заседания литературной студии при ДК работников связи и автошосдора мы с Чичибабиным зашлёпали по уличной зимней грязце.
– Ты, Юрка, не понимаешь, - бормотал Борис. - Вот если б они (приблудные простаки-графоманы, которых я постоянно высмеивал) стихов не писали, так пили бы больше, людей бы обижали, били жён или даже вообще в тюрьму попали б. А то в лучшем случае сидели бы дома и травились хоккеем по телевизору...
Но здесь нас перехватил Алик Басюк - импровизатор, знаток Гумилёва, безумец, пропойца, давний Борисов приятель, из базовой чичибабинской компании (поэты Аркадий Филатов и Марк Богославский, актёры Леонид Пугачёв и Александра Лесникова - и он, примкнувший Басюк).
Распив не припомню что, мы заходим в ближайший садик Победы (он же - Зеркальная струя). Борис Алексеевич в тёплом дурацком пальто длиною до бот, в шапке-ушанке со сведёнными на затылке тесёмками медленно и пьяно доискивается пуговиц. В правой руке у него - трёпаный кожимитовый портфель. Басюк, одетый полегче, опередил друга. Стоя по колено в снегу, он поливает плакучую иву и приговаривает: