Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)
Шрифт:
Прошло три или четыре месяца. Официальный лауреат Мазлин успел за это время, вместе со своими «Волками», отойти, как говорится, «в тень забвения». Его соперник, Селин, прославился на всю Европу, а во Франции вызвал бесконечные споры и целый поток статей. «Путешествие в глубь ночи» — книга огромная, мрачная и довольно дорого стоящая. Несмотря на это, она, действительно, — «у всех в руках». Кто-то правильно заметил, что ее читают «министры и шоферы, академики и консьержки». Нечто подобное было в прошлом году в Париже с «Любовником леди Чаттерлей», — но, разумеется, совсем по другим причинам.
Мнения крайне разноречивы. Одни превозносят Селина до небес, другие презрительно называют его полуграмотным болтуном, клеветником и циником, рассказывающим все, что ему придет в голову, без разбора или плана. Обстановка для успеха книги — самая благоприятная, тем более что положительные отзывы преобладают.
Осуждения и брань идут, главным образом, из лагеря принципиальных хранителей традиций, защитников добрых нравов и любителей всего
Книга замечательна. С первой до последней страницы в ней чувствуется внутреннее единство, и есть ли в ней план или нет, — становится мало-помалу безразлично: если архитектурность в замысле и отсутствует, то все время присутствует в нем человек, – и этим спаивает, связывает распадающиеся части повествования, дает им непрерывную жизнь. Безразлично и то, «умеет» ли, — в школьном, строго грамматическом смысле слова, — Селин писать. Конечно, язык у него чудовищный: это смесь уличного «арго» с отрывистым красноречием лавочника, приправленная нарочитым пренебрежением ко всякой книжной, литературной, плавной красивости. Но при этом подлинный художник, подлинный писатель виден всюду: одной фразой Селин умеет сказать или показать все, что ему нужно, и многие французские романисты-академики, считающие себя специалистами по части художественной изобразительности, могли бы у него поучиться этому искусству. Есть сцены незабываемые в «Путешествии». Читаешь — и невольно останавливаешься, опускаешь книгу на колени: хочется с кем-нибудь тут же поделиться впечатлением, тут же кому-нибудь передать книгу, сказать: «Прочтите, — как это хорошо!» Поражает правдивость. Ленин в одной из своих статей о Толстом употребил выражение: «срывание всех и всяческих масок» — выражение, которое в советской критике стало классическим и повторяется постоянно. Вот, упорством и настойчивостью «в срывании масок» и изумляет Селин: нет в «Путешествии» пощады для человека. Только сердце, наперекор сознанию, иногда заступается за него, — и тогда в этой странной и жестокой книге вдруг появляются страницы и главы, звучащие будто какая-то жалобная, тихая песенка: наивно, беспомощно, еле-еле внятно.
Досадно, что недостаток места не позволяет коснуться целого ряда тем и мыслей, возбуждаемых «Путешествием». О нем или по поводу него сказать хотелось бы очень многое. Особенно интересно, между прочим, что огромный успех книги Селина совпал с уменьшением внимания к тому роду «психологического» романа, который культивируют последователи Пруста, сузившие и обеднившие наследие своего гениального учителя. Пруста можно «развивать» в каком угодно направлении. Средние парижские романисты нашли наиболее для себя удобным принять за отправную точку его несколько салонную замкнутость, его обманчивый меланхолический эгоизм… С появлением книги Селина произошло нечто вроде реванша Золя над Прустом: в литературу опять ворвался внешний мир. Только это уже не тот Золя, прежний, настоящий, чуть-чуть дубоватый и прямолинейный, а Золя, отравленный Прустом, многое узнавший и понявший, растерявший свою былую веру и свой энтузиазм. В книге Селина нет, собственно говоря, «социального протеста» и нет никаких рецептов для исправления мира. Но в своей ужасающей грусти, в беспримерной своей горечи книга вся как бы «вопиет к небу» о мировой неправде, о том самом, что Блок назвал когда-то мировой чепухой.
Ночь для Селина — это жизнь. Путешествие «в глубь ночи» — путешествие в глубь жизни, медленное погружение человека во тьму безысходного одиночества. Бардамю, герой книги, рассказывает день за днем историю своего существования. В ранней молодости он попадает на войну. Никаких эмоций война в нем не вызывает, кроме отвращения и страха.
– О значит, вы трус? — с презрительным недоумением спрашивает его восторженная американка-патриотка.
– Да, да, трус! Я не хочу войны! Я не прикрываю ее цветами. Я не всхлипываю… Я отказываюсь от нее целиком, я ничего не хочу иметь с ней общего. Будь я один против всего мира, — прав-то все-таки буду я. Я один знаю, чего я хочу: я не хочу умирать.
Картины войны напоминают порой сцены из книги Ремарка. Но, не говоря уже о том, что у Селина гораздо больше повествовательного таланта, живопись его ироничнее, насмешливее, злее. Читая «На западном фронте», хотелось спросить: как люди будут воевать после этого? Еще неотвратимее встает тот же вопрос над книгой Селина. Не с облаков же она свалилась, выражает же она какое-то общее ощущение… Одним словом: есть же за ней что-то, кроме личности
С фронта Бардамю попадает в лазарет. Его считают психически больным. Со своим обычным едким юмором он замечает: «когда весь мир перевернут вверх дном, и симптомом сумасшествия является недоумение: зачем, собственно говоря, нас убивают, — сумасшедшим прослыть очень легко…» Выписавшись из больницы, Бардамю отправляется в африканские колонии, где пытается устроиться служащим в торговую фирму. Но колониальная жизнь сулит ему не больше радостей, чем война. Обманом, чуть ли не проданный в рабство, он попадает на какое-то полуразбойничье судно, доставляющее его в Нью-Йорк. Здесь он тайком сходит на берег и в течение долгих дней влачит нищенское существование, угнетаемый голодом, скукой и похотью. В Детройте Бардамю встречает проститутку Молли, одно из редких существ, о котором он сохраняет светлое воспоминание. Она беспечна и добра. Автор изменяет себе и пишет, не сдерживая волнения:
– Молли! Если попадутся ей на глаза эти строки, пусть знает, что я все тот же, что я еще люблю ее… Если она подурнела, не беда! Что же делать? Она дала мне столько красоты, что этого хватит на двадцать лет, по крайней мере, и даже навсегда.
Он возвращается во Францию, кончает свое медицинское образование, становится врачом. Вся вторая часть книги посвящена описанию темной и мелочной жизни Бардамю, то в Париже, то в провинции, — с длиннейшей, кропотливейшей, похожей на галлюцинацию «галереей» больных, которых он посещает, и обрывается на картине смерти его давнего приятеля Робинзона, которого убивает отвергнутая и обманутая им невеста.
Фабулы, в обычном смысле этого слова, в книге нет. Если бы Селин пожелал, он мог бы выпустить новый том своего «Путешествия», рассказывая дальше о невзгодах, мыслях и чувствах своего героя. Но точку он поставил с полным внутренним правом. Все ясно. Больше не о чем говорить, никакие факты больше не нужны. И если бы в своем кратком пересказе «Путешествия в глубь ночи» я стал бы на фактах дольше и обстоятельнее задерживаться, то все равно о сущности книги ничего бы не сказал.
Сущность удивительного селиновского романа — в его тоне, в привкусе, который от чтения остается. Это книга о людях, у которых парализована воля. Бардамю — неплохой человек. Но до некоторой степени понятно, что его безжалостная, маниакальная откровенность вызывает у многих читателей неодолимое отталкивание. Действие, деятельность как бы проветривают человеческое сознание. У Бардамю сознание засорено, и чем дальше движется он в глубь ночи-жизни, тем настойчивее шевелятся в этом бедном больном мозгу призраки и обрывки того, что на дневном свету исчезает. Нетрудно было бы разобрать «Путешествие» с высоты своего нравственного благополучия и преподать селиновскому герою соответствующий совет. Но не в этом дело, — а в том, по-видимому, что никакого совета Бардамю не услышал бы и не принял. Он знает, что болен, знает, что гибнет. Но для него болен и гибнет весь мир: от лжи, тщеславия, от злобы, от тоски, от общего ко всему безразличия. Помогать кому-то и спасать что-либо Бардамю не намерен. «Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти», — мог бы он повторить розановские слова. И еще: «я не хочу истины, я хочу покоя». Очень холодная, очень усталая душа живет в этой книге, — и не напрасно Селин усиленно открещивается от подозрений в автобиографичности.
Но как урок, как картина — это, бесспорно, высокое создание моралиста. Книга «ранит», — если воспользоваться выражением Гамсуна. Ее музыке «без волненья внимать невозможно». Опасно только то, что найдутся слабые растерянные создания, которые узнают себя в ней, как в зеркале, и решат, что «Путешествие» написано им в утешение и оправдание.
ТРИ ПЬЕСЫ:
Bс. Вишневский. «Оптимистическая трагедия». —
Ал. Толстой и А. Старчаков. «Патент № 119». –
М. Чумандрин. «Естественная история»